Вот ведут под руки убитую горем Аксинью Захаровну… Вот неровными шагами, склонив голову, идет Патап Максимыч… как похудел он, сердечный, как поседел! Вот Параша, Фленушка… Увидя Алексея, она закрыла глаза передником, громко зарыдала и пошатнулась… Кто-то подхватил ее под руки… Звезды небесные!.. Да это она – Марья Гавриловна!.. Вот взглянула молодая вдова на Алексея, сама зарделась, как маков цвет, и стыдливо опустила искрометные очи… Света не взвидел Алексей, и в глазах, и в уме помутилось… Видит пеструю толпу – мужчины, женщины, дети, много, много народу… Слышит голосистые, за душу тянущие причитанья вопленниц:
Не утай, скажи, касатка моя, ластушка,
Ты чего, моя касатушка, спужалася?
Отчего ты в могилушку сряжалася?
Знаешь, того ты спужалася, моя ластушка,
Что ноне годочки пошли все слезóвые,
Молодые людушки пошли все обманные,
Холосты ребята пошли нонь бессовестные…
Как ножом пó сердцу полоснуло Алексея от этих слов старорусского «жáльного плача»… Заговорила в нем совесть, ноги подкосились, и как осиновый лист он затрясся… Мельтешит перед ним длинный поезд кибиток, таратаек, крестьянских телег; шагом едут они за покойницей…
Жалко ему стало ту, за которую так недавно с радостью сложил бы голову… Мутится в уме, двоятся мысли… То покойница вспоминается, то Марья Гавриловна на память идет.
Опомнился Алексей. Вскочил в тележку, во весь опор помчался за похоронным поездом и, догнав, поехал сзади всех… Влекло вперед, хотелось взглянуть на Марью Гавриловну, но гроб не допускал.
– Ефрем, – окликнул он красильщика, ехавшего в задней телеге.
– Чего? – откликнулся тот.
– От чего померла?
– Знамо, от смерти, – ухмыльнувшись, ответил Ефрем.
– Делом говори… – строго прикрикнул Алексей.
– Хворала, болела, ну и померла, – встряхнув головой, молвил Ефрем.
– Долго ль хворала? – спросил Алексей.
– Недели с полторы, не то и боле, – отвечал красильщик. – Лекаря из городу привозили, вечор только уехал… Лечил тоже, да, видно, на роду ей писано помереть… Тут уж, брат, ничего не поделаешь.
– А что за болезнь была? – перебил Ефрема Алексей.
– А кто ее знает, дело хозяйское, – почесав в затылке, молвил красильщик. – Без памяти, слышь, лежала, без языка.
– Без языка? – быстро спросил Алексей.
– Ни словечка, слышь, не вымолвила с самых тех пор, как с нею попритчилось.
– А что ж с ней такое попритчилось? – продолжал свои расспросы Алексей.
– Кто их знает… Дело хозяйское!.. Мы до того не доходим, – сказал Ефрем, но тотчас же добавил: – Болтают по деревне, что собралась она в Комаров ехать, уложились, коней запрягать велели, а она, сердечная, хвать о пол, ровно громом ее сразило.
«Коли так, все как осенний след запало», – подумал Алексей.
Стал Ефрем рассказывать, что у Патапа Максимыча гостей на похороны наехало видимо-невидимо; что угощенье будет богатое; что «строят» столы во всю улицу; что каждому будет по три подноса вина, а пива и браги пей, сколько в душу влезет, что на поминки наварено, настряпано, чего и приесть нельзя; что во всех восемнадцати избах деревни Осиповки бабы блины пекут, чтоб на всех поминальщиков стало горяченьких.
Мимо ушей пропускал Алексей рассказы несмолкавшего Ефрема… Много в те минуты дум у него было передумано.
Погребальные «плачи» веют стариной отдаленной. То древняя обрядня, останки старорусской тризны, при совершении которой близкие к покойнику, особенно женщины, плакали «плачем великим». Повсюду на Руси сохранились эти песни, вылившиеся из пораженной тяжким горем души. По наслуху переходили они в течение веков из одного поколенья в другое, несмотря на запрещенья церковных пастырей творить языческие плачи над христианскими телами…
Нигде так не сбереглись эти отголоски старины, как в лесах Заволжья и вообще на Севере, где по недостатку церквей народ меньше, чем в других местностях, подвергся влиянию духовенства. Плачеи и вопленницы – эти истолковательницы чужой печали – прямые преемницы тех вещих жен, что «великими плачами» справляли тризны над нашими предками. Погребальные обряды совершаются ими чинно и стройно, по уставу, изустно передаваемому из рода в род. На богатых похоронах вопленницы справляют плачи в виде драмы: главная «заводит плач», другие, составляя хор, отвечают ей… Особые бывают плачи при выносе покойника из дому, особые во время переноса его на кладбище, особые на только что зарытой могиле, особые за похоронным столом, особые при раздаче даров, если помрет молодая девушка. Одни плачи поются от лица мужа или жены, другие от лица матери или отца, брата или сестры, и обращаются то к покойнику, то к родным его, то к знакомым и соседям… И на все свой порядок, на все свой устав… Таким образом, одновременно справляется двое похорон: одни церковные, другие древние старорусские, веющие той стариной, когда предки наши еще поклонялись Облаку ходячему, потом Солнцу высокому, потом Грому Гремучему и Матери-Сырой Земле.[166]
Вот за гробом Насти, вслед за родными, идут с поникшими головами семь женщин. Все в синих крашенинных сарафанах с черными рукавами и белыми платками на головах… Впереди выступает главная «плачея» Устинья Клещиха. Хоронят девушку, оттого в руках у ней зеленая ветка, обернутая в красный платок.
Завела Устинья плач от лица матери, вопленницы хором повторяют каждый стих… Далеко по полю разносятся голосистые причитанья, заглушая тихое пение воскресного тропаря идущими впереди певицами.
На полете летит белая лебедушка,
На быстрóм несется касатка-ластушка.
Ты куда, куда летишь, лебедь белая,
Ты куда несешься, моя касатушка?..
Не утай, скажи, дитя мое рóдное…
Ты в какой же путь снарядилася.
Во которую путь-дороженьку,
В каки гости незнакомые,
Незнакомые, нежеланные?
Собралася ты, снарядилася
На вечное житье, бесконечное.
Как пчела в меду, у меня ты купалася,
Как скатнóй жемчуг на золоте блюдце рассыпáлася.
Уж как зарились удалы дóбры мóлодцы
На твою красоту ненаглядную,
Говорили ж тебе советны милы подруженьки:
«Уж счастлива ж ты, девица таланная,
Цветным платьем ты изнавешана,
Тяжелóй работой ты не огружена,
Бранным словечушком не огрублена».
Не чаялась я, горюша, не надеялась
Глядеть на тебя во гробу да в дубовом.
Уж как встану я, бывало, по раннему по утрушку,
Потихонечку приду ко твоей ко кроватушке,
Сотворю над тобой молитву Исусову,
Принакрою тебя соболиным одеяльчиком,
Я поглажу тебя по младой по головушке:
«Да ты спи же, усни, моя бела лебедушка,
Во своем во прекрасном во девичестве,
На мягкой на пуховой на перинушке».
Не утай, скажи, дитятко мое удáтное,
Чем, победная горюша, тебя я погневала,
Коим словом тебе я согрýбила?
Что не солнышко за облачком потерялося,
Не светёл месяц за тучку закáтался,
Не яснá звезда со небушка скатилася —
Отлетала моя доченька рóдная
За горушки она да за высокие,
За те ли за леса да за дремучие,
За те ли облака да за ходячие,
Ко красному солнышку на беседушку,
Ко светлому месяцу на супрядки,
Ко частыим звездушкам в хоровод играть.