Вдруг женщина с персиковыми волосами выплевывает в лицо Паулю Винтеру, который попытался ее поцеловать, мутный глоток своего «порто-флипа», цвета портвейна с примесью яичного желтка, а где-то за огромными кадками с пальмами, украшающими террасу, некто робко насвистывает несколько нот. Эти ноты привязываются к Звездочету, хотя раньше он их никогда не слышал. Он повторяет их и ждет, что будет дальше. Ему чудится что-то неуловимо знакомое в фигуре, спрятавшейся за пальмовыми листьями. А вот Абрахам Хильда узнал мелодию. Скрывающийся человек высвистывает мелодию снова, настаивает. Добродушное лицо дирижера просветляется, он повелительно стучит палочкой по пюпитру. Оркестр бросает на погибель песню, которую исполнял, и весь обращается во внимание. Гитара повторяет ноты, и весь оркестр ей следует — энергично, почти неистово. Женщина с персиковыми волосами решительно встает. Среди гигантов немцев она лишь хрупкое создание с ярко-красными губами, с рукой, прижатой к горлу, будто что-то не дает ей дышать. Но волосы ее романтично развеваются по ветру, а заметный блеск дает новую жизнь ее глазам. Ее губы открываются, поют, стонут и смеются одновременно. А голос, напрягающийся и задыхающийся, севший от табака и алкоголя, восходит по вздувшимся венам шеи и взрывается песней, которая, как через несколько дней объяснит Звездочету сеньор Ромеро Сальвадор, называется «Марсельеза» и любима всеми, кто стремится к свободе. Гордая и волнующая песнь, которая взмывает над воплями и поздравлениями немцев.
— Ты еще тут, отец? — спрашивает Звездочет.
Из-за высоких кадок уже некому ответить ему.
Почему он ушел так быстро? Как раз сейчас, когда они снова наслаждаются музыкой. Звездочет закрывает глаза и продолжает играть. Когда же он их открывает, удивленный внезапно наступившей тишиной, двое полицейских уводят дона Абрахама. Директор отеля машет свинцовыми ручками, как лопастями, и спешно объявляет вечер завершенным. Он торопится, потому что комиссар сказал ему: «Выйдем перемолвимся парой слов». «На выход! Все на выход!» — кричит директор и просит у официанта стакан воды. Музыканты гурьбой выходят в пустой вестибюль, где безответно звонит телефон. Звездочет задерживает Фридриха и просит подождать: им нужно поговорить. Он хочет сказать ему что-то, но не решается. На самом деле ему хочется обнять его. Наконец он честно говорит об этом дрожащим голосом, и щеки его заливаются краской стыда. Но тут Гортензия, горничная, вклинивается между ними, змеей обвивается вокруг Фридриха и уводит его: «Пойдем, мальчик! Тебе нужно исчезнуть. Не видишь, что полно полицейских?» Звездочет удивлен, но потом горьким жестом прощается с Фридрихом, потому что ему кажется, что не только с доном Абрахамом, но и с его сыном может случиться что-то очень плохое. Его друг трижды оборачивается, прежде чем исчезнуть за дверями гардероба, и Звездочет остается в вестибюле один, потому что остальные музыканты поднялись наверх в свои номера.
Через стеклянную дверь он видит, как комиссар пытается успокоить рассерженных немцев. Директор отеля, упав в кресло, просит целый кувшин воды. Женщина с персиковыми волосами тяжело дышит в своем углу. Она знаком подзывает Звездочета. Ее глаза сверкают, как портовые огни над бухтой.
— Спасибо, — говорит она, — передай отцу, что я ему очень благодарна.
Директор отеля поднимается от своего стола, поправляя узел галстука своими почти металлическими пальцами, на которых кольца, кажется, нанизаны друг на друга.
— Сеньора, было бы благоразумно, если бы вы покинули зал как можно быстрее.
Потом он поворачивается к Звездочету:
— А тебя, мальчик, я не хочу больше здесь видеть.
Но тон его скорее ласков, полон тоски и тревоги. Мальчик не настаивает и уходит в растерянности, делая зигзаги между пустыми столами террасы «Атлантики».
— Ну и ну! А я-то рассчитывал, что дон Абрахам тебе поможет, если со мной что случится! — вздыхает отец, когда Звездочет рассказывает ему, что произошло.
Но их разговор прерывается тремя сухими ударами в дверь. Звездочет подскакивает на чемодане, который служит ему сиденьем. Удары повторяются. В башне, где Звездочет застал своего отца за очередной репетицией, они звучат отдаленно и перекрываются шумом сливного бачка, доносящимся от соседей. У обоих возникает одна и та же мысль — прежде чем открыть дверь, заглянуть в туалет облегчиться, потому что тоска перекрутила им кишки. Но они этого не делают.
Великий Оливарес поднимается с кресла и застегивает свой жилет в желтую полоску. Он смотрит на полку с книгами и ласково проводит ладонью по их потрепанным корешкам, будто хочет проститься со всеми разом и с каждой книгой отдельно. Потом он спускается по лестнице, подавленный, но высокомерный, как петух, заклеванный в бою. Решительным шагом он идет по коридору, а сзади за ним торопится Звездочет. Он поворачивается к сыну, тяжело глядя на него и сжимая челюсти, и спрашивает тихим, но настойчивым голосом:
— Почему ты не убежишь по крыше?
— Я останусь с тобой.
— Я не хочу, чтоб меня унижали перед тобой.
— Куда мне бежать?
— Ты прав, сын. Дон Абрахам уже не поможет тебе.
Дверной глазок грязен. Пока Великий Оливарес не послюнявит и не протрет его, он не различит по ту сторону набрякшие глаза, которые смотрят на него, не видя, из-за очков в костяной оправе, со стеклами столь же грязными, как и дверной глазок. Наконец он узнает бесцветное лицо и пустой, как чашка, рот соседа с третьего этажа, бывшего журналиста.
— Это вы так колотили, Ассенс?
— Я думал, вы не слышите, Оливарес.
— Что вы хотели?
— Сейчас скажу. Что за времена! Я, газетчик, обращаюсь к гадателю, чтоб узнать новости. Хотел задать вам вопрос. Я слышал, будто немцы вошли в Париж.
— Так и есть, — отвечает Великий Оливарес недовольно: ему не понравилось, что его назвали гадателем.
— Какая жалость!
— Это все?
— Нет. Я хотел попросить вас об одном одолжении. Иногда я добываю контрабандой немного настоящего кофе. Моей жене, Фелисиане, он не нравится. Я пью его маленькими дозами, когда у меня очень плохое настроение, — как лекарство. Но мне не доставляет удовольствия пить одному. Не окажете ли вы честь составить мне компанию? Сегодня пала Франция, — заключает он, и его набрякшие веки, мокрые и покрасневшие, еще больше раздуваются.
За дверью квартиры журналиста стоит вешалка с висящей на ней старой шляпой-борсалино. Основная мебель — письменный стол из хорошего дерева, на котором уже нет телефона, но еще остаются провода. Суставчатая лампа освещает школьную тетрадку в синей обложке. Книжные полки пусты. На полу составлены коробки из-под обуви, набитые книгами, которые хозяин не хочет уничтожать, но не решается хранить на антресолях.
— Многие из этих книг — французские. Для меня Франция всегда была носительницей духа.
— Для меня тоже, — отвечает Великий Оливарес.
— Вот видите, Оливарес! Франция согнулась. Под чьей сенью мы будем укрываться теперь?
— Великобритания? Молчание.
— Пододвиньте чашечки. Вы не представляете, как я благодарен вам за компанию, — говорит через несколько мгновений Ассенс, меняя тему. — Я уже не могу ходить в кафе. Меня тошнит от суррогата, который там дают. Само кафе уже превратилось в суррогат. Оно не то, что раньше. Мне так не хватает друзей, разговоров, сво… — Слог зависает в воздухе. Он сидит у своего письменного стола и время от времени оглядывается, желая, кажется, позвать официанта. Он вдруг отдает себе в этом отчет и извиняется: — Привычка прошлых времен. — Но тут же снова забывается и свистит, подзывая несуществующего официанта. Свист раздается в пустоте квартиры и улетает в окошко, открытое во внутренний дворик. — …свободы, — наконец заканчивает он. — Я так понял, что в синдикате вам не дали билета. Если вы не можете заниматься своим делом, как будете зарабатывать себе на жизнь, Оливарес?
— Понятия не имею. Я всегда был магом. Не умею делать ничего больше.
— Я думал то же самое. Я был газетчиком, как вы знаете. И вот видите. Сейчас пишу приключенческие романы для одного низкопробного издательства. Этот мусор, что продается в киосках.