Через несколько дней Абрахаму удалось заключить контракт для своего оркестра с отелем «Атлантика», и двадцать евреев сменили форму вермахта на привычные фраки. Вместе с фраками они достали из закромов мелодии Дюка Эллингтона, Бенни Гудмена и Гленна Миллера. Химерическая надежда добыть места на «Лузитания-экспресс» сменилась мечтой, такой же маловероятной, сесть на «Мыс Горн», который периодически плавал в Южную Америку с заходом в Бразилию.
Шесть утра. Звездочет продолжает играть, страдая, тяжело дыша, почти задыхаясь. Одна из его мелодий заставляет разразиться плачем всех присутствующих. «Чем я могу помочь ему?» — спрашивает себя дирижер. И в тот момент, когда он отирает слезы, смешанные с потом, ему приходит в голову замечательная мысль. Поскольку уж они выступают в Кадисе, почему бы не включить в репертуар оркестра пару местных номеров? Тут же он представил мины, которые состроят двадцать маэстро. Все они играли в уважаемых классических оркестрах, лучших в Германии, из которых были изгнаны за свое еврейство. С тех пор, чтоб зарабатывать на жизнь, они занялись легким жанром. Но отсюда еще очень далеко до того, чтоб играть плечо к плечу с уличным мальчишкой. Наверняка они устроят ему еще тот прием. К тому же фламенко! Для них эта музыка — тайна за семью печатями, а Кадис — лишь транзитный город, от всех тайн которого они хотят избавиться как можно скорее. Но несмотря на все эти соображения, дирижер решительно достает из кармана визитку с адресом «Атлантики» и, не дожидаясь, пока Звездочет закончит играть, без колебаний кладет ее на стол:
— Приходи. Я дам тебе работу.
Почему Абрахам Хильда это делает? Почему хочет включить гитариста, играющего фламенко, почти ребенка, в еврейский оркестр? Пожалуй, потому, что в этот момент, когда Европа, кажется, качается на краю пропасти, подталкиваемая худшими из человеческих инстинктов, и цивилизация грозит превратиться в гору обломков, живые пальцы маленького гитариста пробегают по струнам сломанной гитары с проворством ящерок, снующих между руин. И дирижер говорит себе, что, пока дар мудрости может скрываться в теле обычного беспризорника, есть надежда, что разрушенный мир возродится, как приживается семечко на поле, выжженном боем.
— У тебя большое будущее, — говорит он, когда гитара замолкает.
Мальчик смотрит на него удивленно. Он думает не о работе, а только о слове «будущее». С тех пор как он бросил школу или, лучше сказать, школа бросила его, он чувствует себя свободным, но и без какой-либо надежды, и сейчас впервые слышит, что у него есть будущее. Обычно ему говорят противоположное — что он превратится в отъявленного босяка, лишенного перспектив. Но этот толстый потливый господин с иностранным акцентом кажется очень серьезным и порядочным, он смотрит на Звездочета в упор, с сочувствием и второй раз повторяет, что у того необыкновенное будущее, добавляя к своим словам несколько купюр.
— Купи себе новую гитару и костюм, — говорит дирижер и, видя его нерешительность, спрашивает: — Тебя интересует работа?
Звездочет никогда не задавался этим вопросом. Само собой разумелось, что ему всегда нужна работа, и поэтому он играл в любом месте. Но спрошенный вот так, будто бы с правом выбирать и выражать свое мнение, он не может выговорить ни да ни нет.
— Придешь?
— Наверно, да, — бормочет Звездочет, укладывая свою сломанную гитару в футляр и закрывая крышку с такой осторожностью, будто подворачивает простыню у лица умирающего.
2
Почти два месяца медлил Звездочет с выполнением своего обещания — пока ему хватало денег, которые он тратил на еду. Но однажды ночью голод долго не давал ему уснуть. Каждый раз, как только веки его закрывались, ему виделась некая дверь, из-за которой доносится запах рыбы, плавающей в шафрановом соусе с луком. Внезапно дверь распахивалась — и он просыпался. И так всю ночь.
Он встал около полудня. В этот час просторный дом наполнен грубыми голосами грузчиков с соседней набережной, их ругательства преследуют его до самой кухни, резонируя в длинном коридоре, оклеенном отцовскими афишами. На одной из них Великий Оливарес показывает зрителям свои раскрытые ладони. Две ладони, которые так очаровывали Звездочета с самого раннего детства.
Из-за спазмов в желудке он не замечает каких-то перемен в холодильном шкафу. Там только мышонок, которого отец окрестил Всеобщим Другом, да длинная вереница тараканов, не поддающихся индивидуализации, а потому лишенных имен. Они напоминают ему парады и патриотические шествия, которые без конца организуются в городе, где оглушенный народ умирает от голода. Зато сквозь прореху в металлической сетке, отгораживающей холодильный шкаф от улицы, ему открывается впечатляющее зрелище. Рядом со Всеобщим Другом, который топорщит усики, нюхая улицу, его взгляду открываются девять итальянских трансатлантических кораблей, пришвартовавшихся у набережной Маркиза де Комильяса, и горстка моряков в тельняшках и с татуировками на руках, которые, поднимаясь в лебедках, подкрашивают белые корпуса, подернутые рябью солнечных бликов.
Несмотря на поздний час, отец еще не проснулся. В этом нет ничего удивительного, ведь он прожигает ночь за ночью с отчаянием раненого зверя, играя до зари в карты то в усадьбе «Росалес», то в салоне «Модерн», то в водолечебнице Лас-Пальмас, — каждый раз заново убеждаясь, что с тех пор, как он потерял на войне кисть руки, фортуна от него отвернулась.
Звездочет на цыпочках проникает в спальню отца с намерением позаимствовать у него единственный костюм, оставшийся от его артистического гардероба. Это фрак, черный как крыло ворона. Времена нелегкие, и отец вынужден был всю остальную свою одежду отдать в залог.
Звездочета мучает дилемма. После неудачи с завтраком он решился-таки наведаться в отель «Атлантика». Но не может же он предстать там в каком попало виде. Будь у него полный желудок — другое дело: никакой костюм не может улучшить вид сытого человека. Но если ты чувствуешь, что тело твое легко, как пух одуванчика, то должен, как говорится, придать ему некий вес или по крайней мере достойную осанку.
Прежде чем открыть шкаф, он обращает внимание на колоду карт, рассыпанную между столиком и прикроватным ковриком. Дама червей смотрит на него влажным взглядом, окруженная разбросанными в беспорядке трефами, бубнами и пиками. С тех пор как Великий Оливарес потерял руку, он не только перестал выступать перед публикой, но и, репетируя в одиночестве дома, способен лишь довести себя до отчаяния. Его единственная кисть лежит сейчас, бледная, почти прозрачная, на белой простыне. Лицо его тоже холодно и безжизненно. Если бы легкое дыхание не шевелило волоски в его носу, Звездочет подумал бы, что тот умер.
Ему хочется разбудить отца и спросить с тем же выражением лица, что у дамы червей: когда же ты снова покажешь мне фокус? Но он никогда не решится начать такой разговор с отцом, потому что боится ранить его душу. Он понимает: однорукий фокусник — это так же трагично, как глухой гитарист или слепой художник.
Ему хочется узнать, кто был прав на той войне, что отняла у отца руку. Сеньор Ромеро Сальвадор, его бывший учитель музыки, обладающий способностью объяснять необъяснимое, уверяет, что на войне никто не бывает прав. Он сказал это в то самое утро, когда закончилась война, два месяца тому назад.
— Я приведу тебе такое сравнение, — говорит он, а глаза его пусты, как бы уже и не живые. — Помнишь, как сбежал из цирка леопард?
— Да.
— Помнишь, как он забежал в кафе на площади и разорвал когтями нескольких клиентов, которые пили там этот суррогатный кофе (никак я к нему не привыкну)? Потом полицейские его окружили и расстреляли из своих карабинов. Был ли зверь виноват? Он просто вел себя, как и положено зверю. Если мы позволяем вырваться на свободу зверю, сидящему внутри нас, никто из нас уже не бывает прав.
— И никогда уже больше не будет прав?
— Может, будет, если снова запрет на замок зверя.