Не хуже пролетел топорик и у Митьки Валея, хотя и не долетел до отметки Егора.
Подошел к топорику, разминаясь, и Микул Паханзеда; попробовал на вес, сказал, словно подумал вслух:
— А чем я хуже молодых? Или у единоличника жена слабее жен колхозников?
В толпе кто-то крикнул:
— Давай, давай, Микул! Утри нос колхозникам.
Паханзеда расправил широкие плечи. И пусть ростом не вышел, но был кряжист — почти квадратный, — и был мужчина, как говорится, в соку; топорик в его руке казался игрушечным.
— Ну-ко! — вновь кто-то крикнул в толпе.
Микул оглянулся, взмахнул топориком над головой, разбежался и выпустил его с силой: в воздухе сделалось шумно — топорик ввинтился в воздух, словно пропеллер. А летел низко и, казалось, вот-вот в землю воткнется. Кто-то даже сказал раздраженно:
— Единоличник… Жена крепче колхозных жен!
Но топорик летел. Стелился над землей. И летел. Летел долго. Летел! И упал дальше отметки Егора.
— Семьдесят саженей! Даже больше! — крикнул Паш Миколай; поднял топорик и в место, где упал, воткнул пестрый хорей. — Метров сто пятьдесят! Или сто шестьдесят!
Никто не осмелился взяться за топорик после Микула.
Шумно и весело было возле борцов. Выкрики не смолкали у озера, где мужчины и парни снимали летние малицы, срывали пимы, липты, чтоб легче было бежать, но… грянул выстрел: игры закончены — невеста повезла жениха вокруг стойбища! После этого сразу же свадебный обед.
С гулким топотом оленьих копыт, оставляя клубы пыли далеко за собой, красиво невеста везла жениха на его упряжке. Мужчины кинулись к своим нартам, взяли тынзеи, но ловить вожака, конечно же, никто не собирался. Да и поздно было: упряжка уже завершала почетный круг. Этим были довольны и гости, и жених, и невеста. И именно в этот момент выскочил из толпы двенадцатилетний братишка невесты и так кинул тынзей, что петля, не задев ни одну ветвь рогов, захлестнула вожака упряжки за шею.
Все взрослые ахнули! Разводили руками… Но обычай есть обычай, и его соблюдать надо; и гости пошли к своим нартам — рогатая лавина устремилась к гребням Пярцора, догоняя упряжку Марины и Митьки.
Веселиться, однако, на стойбище Митьки Валея никому не хотелось, да и желания не было: на свадьбе оказался человек, затаивший зло на жениха… После ужина без песен, веселья и без вина гости покинули стойбище. Уехали в свой одинокий чум и Паханзеды. Микул думал: «Если б не этот двенадцатилетний волчонок… в колхозе и свадьбы веселее проходят».
11
В тот день ветер дул с юга ещё на рассвете. Обычно Микул днем ловил рыбу в озерах и реках, возился возле чума — мало ли дел у кочевника-ненца, когда всё, что нужно для жизни, приходится одному делать. Вечером после ужина отправился к оленям: в тундре без стерегущего глаза стадо погибнет. А утром, если было прохладно и оводы, комары прятались, оставлял одних оленей на выпасе, возвращался в свой чум, — завтракал, спал.
В этот день утром Микул возвратился к чуму со стадом, оводы подгоняли оленей. Над чумом струились жидкие синеватые круги дыма, как обычно бывает в жару, южный ветер стелил этот дым над землей, олени остановились сами у чума, с подветренной стороны, и, обволакиваемые едва видными струями дыма, отряхивались. Микул выпряг подсаночных оленей из нарт, пустил в стадо, неторопливой, усталой походкой вошел в чум, снял накомарник, облепленный мертвыми комарами, снял совик, пимы и босиком, крякнув от удовольствия, шагнул к столику, опустился на мягкую шкуру; на столе дымилась еда, над костром кипел чайник — Нина успела с завтраком, как всегда, к приезду Микула. Она была в чуме одна, всё было по-домашнему, Микул подозвал Нину, устало обнял её, поцеловал. Есть ему не хотелось после ночного дежурства.
А возле чума возились Иванко и бабка Ирина. Бабка ползала по разостланным нюкам, угольком отмечала места, которые надо зашить, залатать, — зима-то ушла не навечно, она возвратится с метелью, морозами, поздно будет тогда затыкать дыры на зимних нюках. А Иванка и ночью не загнать в чум. Когда с пастбища возвращается стадо, мальчик с отцовской лопаткой в ловких ручонках перебегает от оленя к оленю, бьет оводов — десятками наколачивает их на белых, разостланных для приманки шкурах оленей; овод почему-то любит белое…
Микул попил чаю, покурил, долго сидел, задумавшись, глядя на Нину. А Нина, убрав со стола, помыла посуду, подложила в костер гнилых, мокрых поленьев, чтобы дым погуще валил из макодана, наводила в чуме порядок. Микул следил, как быстро и ловко она со всем управлялась, думал и думал. Она хотела спросить, о чем он задумался, но пересилила любопытство: ненецкой женщине не положено в таких случаях спрашивать. «Нужно будет, сам скажет».
— Устал я, — признался Микул. — Всё один да один — и рыбалка, и олени… охота… И тебе тяжело — тоже одна… Всё своими руками — от костра и до шкуры… Один маленький чум в большой тундре…
Нина слушала, выжидая: что его мучает? А Микул опять раскурил самокрутку, потянул несколько раз и бросил в костер, чего никогда не бывало, вновь задумался; посматривал так, как никогда не смотрел. Думал. Прилег, растянувшись на шкурах. И уснул думая.
— Ага-а-а!.. Попался?! Голову оторвать! — звенел голос Иванка за выгнутой стеной чума. — Голову оторвать!
Нина улыбнулась на голос сынишки и вспомнила сказку, знакомую с детства. Эта сказка жила в каждом чуме.
…Ненцы сожгли на большом костре мать всех чертей — Парнэ. Женщина Парнэ, сгорая, крикнула Солнцу, Луне и Земле:
— Я-то сгорю. Но пусть и мой прах преследует всюду людей и оленей!
Солнце, Луна и Земля не услышали голоса женщины Парнэ. Услышал её в полусне Нна — отец всех болезней, надул огромные щеки и дунул на Землю, как Ледовое море: поднялась буря, и прах женщины Парнэ полетел над Землей комарами, мошками, мухами, оводами. И с тех пор нет на Земле спасения от них ни оленям, ни людям.
Страшно сделалось Солнцу, когда поднялось оно над Землей и увидело облака нечисти. И в летнюю ночь, когда вся нечисть уснула, Солнце скатилось с высокого неба к краю Земли, шепнуло на ухо ненцу, стерегущему стадо:
— И прах женщины Парнэ исчезнет, если ты оторвешь голову комару, мошке, мухе и оводу….
Вот почему и теперь люди кричат, попадись комар в руки:
— Оторвать голову!
Попадет овод, муха или мошка — «Оторвать голову!» И Иванко кричал:
— Оторвать голову!
А Микул спал и во сне, кажется, думал. Нина поспешила из чума, чтоб унять сына, — отцу нужно выспаться… Голос мальчишки утонул в лае собак.
— Хыть, окаянные! — прикрикнула на собак бабка Ирина, воткнула иглу в нюк и приставила к глазам ладонь козырьком: — Опять кого-то несет ветер тундры!
К стойбищу приближалась оленья упряжка.
Гриш Вылка остановил оленей у чума, привязал вожжи к нартам, подошел к женщинам:
— В чуме хозяин?
— Спит, — ответила Нина испуганно: в расторопности медлительного по природе Гриша было что-то неладное, и подумала: «Не случилась ли какая беда?»
А Гриш был озабочен, разговаривал коротко, отрывисто:
— Если он в чуме, ведите меня к нему.
Гриш почти вбежал в чум, поспешили за ним Нина и бабка.
Микул спал так крепко, точно заснул впервые за всю свою жизнь. Да и много ли приходилось спать этому беспокойному человеку! Жизнь единоличника в тундре не так-то проста. Постоянно гнетущая забота об оленях, о промысле ни на минуту не давала Микулу покоя. А как же иначе? Надо жить, надо кормить семью.
— Здравствуй, Микул! — пройдясь по латам, сказал Гриш.
Услыхав мужской голос, Паханзеда тут же поднял голову, сел, протирая глаза: и его как пружиной подняло на ноги, когда он разглядел стоявшего перед ним.
— Здравствуй, Гриш. Какие ветры занесли тебя сюда?
— Большеземельский тундровый Совет собирает всех мужиков, кроме стариков и детей. Завтра на рассвете ты должен быть в поселке Пэ-яха-харад.
Гриш достал из кармана бумагу, подал Микулу. Женщины подвинулись ближе к Микулу. А Микул повертел бумагу в руках, рассмотрел круглую печать и спокойно спросил: