3. ВАСЯ ЛАПТАНДЕР И ЕДРЕНА ГАЧЬ
Земля оголялась быстро. Таял снег, смеялись ручьи.
— Скоро крикнут реки, птица поведет в воду выводков, и мы с тобой, сын, пойдем на гусей, — сказал отец. Настроение у него было хорошее. Редко я его видел таким. — Весна в этом году ранняя, бурная, много гусей будет.
Но этого не случилось. В самом начале лета отец ездил в Пэ-Яха Харад и вернулся в чум не в духе.
— Ямдать[10] надо, сын. Ямдать, говорят, надо. В поселок ямдать, — деловито сказал отец и добавил: — А там — семгу ловить.
— А что это… семга? — спросил я.
— Рыба, — сказал он. — В море водится и в реки заходит. Я на ней и вырос. Значит, и ты будешь расти на ней. Вкусная. Очень вкусная она, эта семга. Это не то, что чир или пелядь.
— Вкуснее нельмы?! — удивился я, потому что знал, что вкуснее нельмы вообще нет рыбы.
Отец кивнул молча, кашлянул в кулак.
— Пожалуй, да, семга вкуснее, — сказал он.
— Рыба рыбой, а мне не нравится. Ой, как не нравится… — вмешалась бабушка. Она оглядела нас. — Ну что же? Раз уж начали пришивать к домам — скоро ни одного вольного человека в тундре не будет. Да-да, так всё и будет.
Отец строго взглянул на бабушку.
После завтрака мы разобрали чум, и два больших аргиша[11] тронулись в сторону ночи. Впереди шёл бабушкин аргиш, мы с отцом подгоняли стадо.
Аргиши ползли лениво, груженые сани были тяжелы, ханбуи[12] храпели, высунув длинные розовые языки. Полозья выворачивали коренья ив и карликовых березок, ломали кочки.
На закате, когда солнце повисло над водой на высоте щучьего прыжка, мы подъехали к высокому берегу реки, где стояло множество чумов. Я их долго считал и каждый раз сбивался на четвертом десятке. Чумов было много, а саней того больше.
Мы выбрали ровное, сухое место для установки чума, распрягли подсаночных, ханбуев, и они вместе с теми оленями, которых мы подгоняли с отцом, слились с огромным стадом. Оно паслось на холмах недалеко от чумов.
Счета этим оленям, конечно, не было, потому что вся тундра до горизонта была усеяна животными. В большом стойбище, к которому мы примкнули, было много людей.
За рекой виднелись дома, очевидно, те самые, куда мы ездили с отцом и где живет бородатый человек Аким. По реке между домами и стойбищем сновали туда и сюда большие лодки. Весел у каждой лодки было много. Под косыми лучами солнца лопасти их казались огненными. Я загляделся.
— Вот так и мы поедем. Туда, в поселок, — услышал я голос отца.
Мы стояли молча, смотрели на лодки и дома. За спиной был большой, но такой близкий и родной простор, впереди — неизвестный, загадочный мир.
Утром я заметил, что чумов на стойбище стало наполовину меньше. Об этом хотел спросить отца, но догадался, что они переехали за реку. А на третий день после кочевки пришел черед плыть и нам. С утра мы разобрали чум, свернули нюки, связали в тюки вещи. Всё зимнее было убрано в большой серебц — сдвоенные упаковочные сани, связано накрепко до новой зимы. Люди помогали нам перенести в лодку шесты, латы, летние нюки, вещи, и мы поплыли в поселок. За рулем сидел незнакомый мужчина. Мама, бабушка и Сандра сидели на вещах, на веслах шестым был отец, и я помогал ему грести.
Буйное течение закручивалось в воронки, относило лодку, но она, послушная рулю, бойко бежала к домам, левее и правее которых виднелось множество чумов. Шесть весел, словно шесть крыльев, то дружно взлетали вверх, то падали в воду.
Лодка коснулась дна шагах в трех от берега. Сошли в воду гребцы и вытащили лодку за нос на сыпучую гальку. Потом хозяйство чума было перенесено далеко за дома, где мы и принялись разбивать жилище, а лодка ушла за реку за новым чумом.
— Вот мы и приехали, — сказал отец. — До осени вам придется жить здесь, в поселке. Осенью снова вернутся олени, и мы поедем на охоту. А пока я буду на тонях семгу ловить. Это на расстоянии одной кочевки, на берегу моря.
Слова отца не понравились мне, хотелось быть с ним, но я промолчал, потому что не люблю быть назойливым, да и хотелось уже спать.
Шел пятый день, как отец уехал на путину. При нём не удалось сходить и ознакомиться с поселком. Он уходил туда то рано утром, когда я ещё спал, то просто не брал меня с собой, торопясь на какие-то собрания. Только однажды, по пути в магазин, мы с мамой заходили в большой дом, где никто не жил, но было людно. Были тут мужчины, но среди них я увидел несколько женщин в брюках. Мужчины и женщины перебирали сети, сворачивали их и носили к лодкам на берегу. Это было ещё до отъезда рыбаков на тони. Потом я не ходил в посёлок. Одному было страшновато: между домами бродили огромные собаки, они рычали, лаяли, кидались на людей в малицах и паницах, а у меня русской замшевой одежды ещё не было. А собак в поселке много, как людей. Даже, наверно, больше! Всё время стоял над рекой лай, визг и вой. Собаки скучали по хозяевам, уехавшим на путину. Сначала я не понимал, для чего людям такие большие собаки и столько много, но бабушка объяснила, что нужны они для езды. «Зимой поселковые люди ездят на них, как на оленях, — сказала она. — Есть у нас, ненцев, даже слово «вэнодэтта» — собакооленевод. Это люди, у кого нет оленей и не умеют за ними смотреть. Вот они и ездят на прожорливых и кусачих собаках. Лентяи и только!» Я представил, как ездят на собаках, и мне это показалось смешным и забавным — точно это были ребята, играющие в оленеводов. Хотелось увидеть «вэнодэтту» самому, но было лето, никто не ездил на лающих оленях, и вскоре я забыл о собачьих упряжках.
Всю ночь шел дождь, гремело, солнца[13], окутанного облаками, не было видно. Я сидел в чуме, только изредка выбегал под проливной дождь босиком и в одной рубашке, чтобы смыть грехи, которые, как говорила бабушка, накопились у меня с тех пор, как я заговорил: по словам бабушки, язык у человека — грязная вещь, и он не всегда подчиняется уму. Я выбегал на улицу под проливной дождь. Иногда секли мне тело кусочки льда, было больно, но бабушка говорила, что надо терпеть: чем больше сечет ледяными градинами, тем чище будешь душой. И я терпел. Небо висело низко, в темно-синей мгле метались молнии, высвечивая широкую грудь реки и мокрые пески на отмелях. Всё живое, казалось, вымерло, гремело небо и вздрагивала земля. Бабушка и мама боялись разжигать огонь. При каждом ударе грома бабушка что-то шептала одними только губами. А мне она говорила:
— Это война, внучек. Война. Это бывает в каждую весну: Хозяин земли Черного хора[14] пошел войной на Хозяина земли Белого хора. Стрелы у Хозяина земли Черного хора каменные, а у Хозяина земли Белого хора — ледяные. Ты слышишь, как гремит? Это гремят полозья их воинов. Почва там — одни камни. Копыта оленей и железные полозья нарт высекают искры. Это — молнии, стрелы их.
Я слушал бабушку, и меня охватывал страх. Вскоре мы с сестрой забились под подушки и лежали, боясь шелохнуться. Так мы и уснули. Мне снился шаман — он стучал дробью по бубну. А когда я проснулся, весело трещал огонь. Это в языках пламени трещали сухие поленья. Пламя торопливо лизало черные от сажи днища котла и чайника. Пахло едким дымом, непривычным для тундры, и густым ароматом вареной куропатки. Через весь чум от дыр на нюках тянулись золотыми нитями лучи солнца. На улице было тихо, и слышался только отдаленный лай поселковых собак.
После чая я вышел на улицу. Солнце светило ярко, небо было высоким и голубым, только далеко над горизонтом, как большое пламя, горели лохмотья облаков. Сочнозеленая трава и листья карликовых березок, ещё мокрые от ночного дождя, под лучами солнца вспыхивали разноцветными искрами.