Это был потрясающий грохот. Удары кулаков и прикладов забарабанили по входной двери, откуда доносились проклятия, пока команды трудящихся начали лопатами и кирками ковырять землю, уже схваченную морозом.
Я поспешил в коридор, потом в большой зал, где выставил караул из двух солдат с винтовками с примкнутыми штыками. Затем я по очереди заходил во все комнаты, чтобы проверить, не скрывались ли там подозрительные лица, например, иностранцы. Но в доме была только семья старого хозяина гостиницы. Я заставил снова закрывать все двери и выставил часовых с приказом не разрешать никому выходить.
— У вас есть телефон в доме, — сказал я хозяину гостиницы. — Признавайтесь сразу же, так будет лучше для вас и вашей семьи.
— У меня, у меня, телефон?! Не было никогда в жизни! Клянусь головой моих детей!
— Хорошо, мы проверим!
Почему я сразу же ему ничего не сказал о звонке? Факт, что никто из нас об этом не подумал. Мы все спустились в погребок и провели там больше двух часов в поисках несуществующих электропроводов. Короче, торопливо перебрав все внутри, открыв бочки, ободрав деревянную обшивку со стен, нам пришлось в результате признать себя побежденными. Не было ничего, абсолютно ничего, ни в доме, ни в зияющих траншеях, которые его окружали. Все пришлось привести в прежнее состояние, причем в течение дня, и в следующий вечер звонок снова звучал, но его приветствовали на этот раз взрывами гомерического смеха.
Витторио пришел утром, в то время как я был у майора. — О чем же мы думали в эту ночь? Все было очень просто. Когда пономарь спускался в погребок чтобы заполнять бидоны, он закрывал свой выдвижной ящик-кассу. При этом он натягивал пружину таким образом, что она звенела каждый раз, когда кельнерша в зале открывает кассу, чтобы дать сдачу клиентам.
Придется сказать, что, начиная с этого дня, я не намеревался больше говорить о шпионах, и некоторое время майор и я вспоминали подобные случаи и не могли сдержать улыбку.
Вскоре майор направил меня к подполковнику Озерэ, который командовал полком. Он меня встретил, вставая со своей молитвенной скамеечки, где он как раз молился. (Он пользовался уважением и среди его солдат и среди населения, потому что был справедливым, и старался изо всех сил, чтобы облегчить для одних и для других тяжелую ношу войны.) Он заподозрил, что из гостиницы отправляют почтовых голубей. Я пробыл там двое суток. Это были самые обыкновенные голуби, с их весом они не могли летать далеко; но хозяин гостиницы берег их как зеницу ока и с любовью о них заботился. Тем не менее, ему пришлось ими пожертвовать по моей просьбе; это было наилучшее средство пресечь любые сплетни.
Несколько дней спустя я увидел, что на границу приехала красавица Жоржета из «Большого Оленя».
— Вот так встреча! Куда вы едете, Мадемуазель Жоржета?
— Я еду в Швейцарию, в Ц., ой, фи, какой у вас злой взгляд! У меня пропуск в порядке: вы видите, я обошлась без вас.
Я действительно как-то отказался попросить выдать такой документ для нее.
— Но я страдаю от зубной боли! Вы же не хотели бы, чтобы я потеряла зуб из-за вас, — сказала она мне.
— Мне было бы вас жаль, но почему вы не поехали бы в M…кур? Это меня затруднило бы намного меньше, чем пропустить вас в Швейцарию.
Но у нее была на этот раз бумага, выданная в штабе дивизии, и я не имел права возражать. Она возвратилась через двое суток. Я об этом рассказал доктору.
— Вопрос деликатен, — сказал он мне, — именно подполковник П. попросил пропуск, а вы знаете, что он задает тон в штабе дивизии.
— Тем не менее, ведь верно, что эта молодая дама, которую я вовсе не собираюсь в чем-то подозревать, но заметьте, ведь она действительно, много слышит и знает такого, чтобы просто так позволять ей путешествовать таким образом. И посмотрите, что мне вручили на границе не позже, чем сегодня утром.
Это была записка мэра Ц., который не понимал, что Мадемуазель Кюглер из «Большого оленя», сможет прибыть в Ц., где она остановилась в семье эльзасского происхождения, известной своими германофильскими настроениями.
— Это неприятно, дайте-ка мне эту записку…
Четыре дня спустя перед моим домиком остановилась машина из штаба дивизии. Из нее быстро вышел очень молодой подполковник, в доломане, отороченном мехом, и с шикарным видом, к которому мы не привыкли на фронте. Он вошел, не постучавшись, и заговорил со мной резким фальцетом, все время ударяя хлыстом по своим лакированным сапогам:
— Это вы переводчик?
— Да, господин полковник.
— Стало быть, именно вы позволяете себе критиковать решения генерала?
— Я вас не понимаю, господин полковник.
— Не валяйте дурака! Разрешения на передвижения в приграничной полосе и на пересечение границы выдаются нами не просто так, а вполне сознательно, вам следует это знать. Я вам покажу, я могу вас послать на фронт или в Марокко, когда захочу и как захочу.
— Я не вижу там никакого неудобства, господин полковник, но думаю, что Главный штаб…
При этих словах он побагровел и закричал:
— Плевал я на Главный штаб, поймите. Во Франции есть не только ваш Главный штаб, есть министр, правительство, вы это хорошо узнаете.
И он назвал мне фамилию влиятельного политика, которому довелось заставить говорить о себе еще до конца войны.
Но мое невозмутимое спокойствие начало его немного смущать, и именно он сам попросил объяснений.
— Ничего определенного. Но семья, у которой она гостила в Швейцарии, не пользуется хорошей репутацией.
— Это очень хорошая девушка, — категорично произнес он, и его фальцет поднялся еще из тона или два. — Нет никаких фактов, свидетельствующих против нее. Если бы она хотела разговорить офицеров, которые обхаживают ее, она воспользовалась бы другой тактикой.
— Да, она, возможно, сделала бы для французов то же, что сделала для немцев в начале войны…
— На что вы хотите намекнуть?
— Просмотрели ли вы ее альбом автографов, господин полковник?
— Конечно!
— Не очень внимательно, так как вы без сомнения заметили бы внизу второй страницы стих на латыни, написанный рукой грубияна, который, впрочем, не оставил ни своего имени, ни звания в немецкой армии.
— Как! В немецкой армии?!
— Да, 5 или 6 августа 1914. Вы заметили бы там пародию на знаменитые строки: «Timeo virgins и oscula dantes»[12].
По взгляду, который бросил в мою сторону молодой и бойкий полковник, я тотчас определил, что он ничего не понял. Он был настолько смущен этим прямым ударом, что сразу уехал.
— Вы не знаете продолжения, — сказал мне чуть позже доктор Бюшэ. — Полковник П. разыскал в альбоме этой девушки стих, который вы ему отметили, он его скопировал и в течение нескольких дней он просил одного объяснить ему значение слова «timeo», другого — слова «oscula» и так далее. Это нас всех здорово позабавило.
Для наблюдения за южным фронтом в Эльзасе существовал еще один наблюдатель, каждый день бдительно обозревавший весь регион. Лишь один пушечный выстрел по направлению к Альткирху или Даннмари и тотчас же огромная сосиска поднималась над горизонтом; телефонный кабель соединял ее со швейцарским блокгаузом, а, он, как говорили наши таможенники, был связан с немецким фронтом. Если мы не воспользовались особенно темной ночью, чтобы подключиться к этому кабелю, что позволило бы нам подслушивать швейцарского воздушного наблюдателя, то только потому, что мне всякий раз отказывали в разрешении.
Таким образом, долгими неделями мы испытывали соседство швейцарского воздушного наблюдателя, тем более неприятного, что он принадлежал к германоязычной дивизии. Разумеется, никакой симпатии к нам ее офицеры, немецкоязычные швейцарцы, не проявляли.
И когда, наконец, эта германоязычная дивизия была сменена «франкоязычными» подразделениями, я вздохнул облегченно и решил познакомиться с лейтенантом-наблюдателем.
Но ему не довелось долго вести наблюдение. Через два дня после того, как швейцарцы запустили свой новый аэростат, его атаковал и сжег средь бела дня один совсем молодой летчик из немецкой авиаэскадры, дислоцированной близ Альткирха.