«СВЕРНУТЫЕ ГОЛОВЫ». СПОР С ТРУШЕМ И ГАННЕВИЧЕМ
Назавтра Леся нанесла визит Франко. Теперь он жил в новом доме по улице Понинского. Трамвая тогда еще не было, и Леся наняла извозчика.
Перед высокими каменными ступеньками, которые вели в домик, гостья остановилась. Молодой сад, кусты смородины вдоль дорожек, небольшой цветник у самого дома. Жена Франко встретила Лесю как давнюю добрую знакомую. Казалось, она стала меньше ростом, еще больше осунулась и похудела. Но черные глаза, как и прежде, искрились. Услышав разговор, Франко вышел в коридор. Тепло поздоровался с Лесей и пригласил в свой кабинет.
Его комната, как, впрочем, и все остальные, обставлена непритязательно: грубо выстроганная мебель, книжные полки от пола и до потолка, на стенах портреты Шевченко и самого хозяина, написанные художником Юлианом Панкевичем, картина Ивана Труша «Вид на Днепр». К украшениям кабинета можно было отнести, пожалуй, только некоторые вещи, подаренные Франко в дни его юбилея. На столе, кроме книг и бумаг, красивый рог в бронзовой оправе чеканки итальянских мастеров — подарок Соломин Крушельницкой.
Леся отметила, что книги расставлены в таком же порядке, как и в предыдущей квартире Франко. С закрытыми глазами он мог найти любую. Сохранился старый небольшой шкаф для рукописных материалов и даже маленькая картонная коробочка, в которую он прятал свои стихи… Неизменной осталась и привычка писать на клочках бумаги — они были разбросаны на столе…
Никогда прежде не приходилось Лесе говорить с Франко на такую грустную тему, как сейчас. Речь зашла о стихотворениях Франко, напечатанных в «Литературно-науковом висныке» («Из дневника»), в которых вылились горькие чувства, неописуемая скорбь израненной души поэта по произведениям, задуманным и погибшим в самом зародыше, так как обстоятельства им «свернули голову». Поэту жаль их, как детей. Нередко являлись они среди ночи, тревожили, изводили сомнениями. Наконец, не выдержал и однажды написал обо всем Лесе в Сан-Ремо. Выслал ей журнал и попросил высказать свое мнение. Она сразу же откликнулась.
«Скажу прямо: далеко не каждое Ваше стихотворение отзывалось у меня где-то в глубине сердца, как эти строки «Из дневника». Я не знаю, что было с Вами в этот страшный день, которым датированы стихи, только понимаю и чувствую, что он был страшен. И я понимаю Ваши стихи широко — может быть, слишком широко, скажете Вы, но помните, что я всегда ищу в произведениях поэта не автобиографию (особенно если он не хочет ее дать), а нечто такое, что не только его одного касается. И я, кажется, нашла это сразу, без усилий.
Когда-то давно, еще в Колодяжном (Иван Франко был там у Косачей в мае 1891 года. — А.К.), Вы посвятили меня в один свой замысел, который мне показался необычайно интересным и оригинальным, потом элементы его я узнала в драме «Каменная душа» и искренне призналась Вам, что от плана я ожидала большего. Вы сказали, что действительно должны были «свернуть голову» плану по не зависящим от Вас причинам…
Еще раз, тоже давно (кажется, когда я в первый раз была во Львове) Вы говорили, что намереваетесь писать какой-то роман, что он Вам очень по душе. Припоминаете? Позже я спросила, что с Вашим романом? Вы ответили что-то безнадежное… Как раз тогда я прочитала где-то в «Курьере», что ли, описание какой-то сельскохозяйственной выставки, signe[70] Франко!.. Тогда же Вы писали по всякому поводу множество мелких корреспонденции. Мне неизвестно, что вышло из плана Вашего романа, ибо не знаю его темы. И часто я думала об этих «свернутых головах» и об этих корреспонденциях… Думала и тогда, когда писала свою драму о скульпторе среди пуритан в диких пущах первых американских колоний.
Думала и тогда, когда кое-кто упрекал меня в том, что я из-за поэзии отхожу от реальной, полезной работы… Мне ставили в пример Вас, и, знаете, у меня действительно много «горячего» в натуре: задумано — сделано. И я не одну голову «свернула», думая, что выполняю гражданский долг, отдавая свое время и свои очень ограниченные силы «полезной» и никому, даже мне самой, не заметной работе. Я и до сих пор не знаю, хорошо или плохо я делала, но только когда я прочитала крик и жалобы Ваших «детей»,[71] то и мои отозвались тем же голосом!.. Я тоже могла бы сказать, что «не появившиеся на свет дети» приходили по ночам и ко мне и я слышала их рыдания, — «тень голоса, вздохи»…»
Это она писала зимой, а сейчас Франко снова вспомнил «свернутые головы», говорил робко, словно стыдился своей распахнувшейся души и нежных и горьких чувств, которые тогда так отчаянно прорвались… Жаль было смотреть на него, на то, как он пытался то ли объяснить что-то, то ли оправдаться. Видимо, от появившегося ощущения неловкости Леся возражала резко и решительно:
— Может быть, я понимаю вас больше, чем некоторые ваши адепты, и буду говорить откровенно. В позапрошлом году, по дороге в Италию, я остановилась во Львове. Мои нервы тогда были не очень-то послушны, и у меня появилась склонность к откровенным беседам. Однажды я в течение целого вечера спорила с Трушем и Ганкевичем о вас. Они говорили о вашей универсальности и радовались, что у вас такой талант — беллетристический, научный, поэтический, публицистический, практический и т. д. — все в одном лице. Я же сетовала, что наша жизнь требует от одного человека сразу стольких добродетелей, говорила, что в этом наша беда, и сравнивала судьбу всякого писателя с судьбою Madchen fur alles…[72] Вспоминая снова ваше описание сельскохозяйственной выставки, всякие газетные заметки, а рядом с этим «свернутые головы», разнервничалась до крайности, а мои собеседники обвиняли меня в писательском аристократизме. Спор велся примерно в такой форме:
Я. А если бы вас, уважаемый товарищ Труш, заставили малевать вывески да вагоны красить для общественной пользы, а пейзажам, которыми вы так увлекаетесь, «свернули бы головы»?
Труш. Это совсем другое дело!
Я. А вам, дорогой Ганкевич, приказали бы площади подметать для митинга, «свернув головы» вашим речам?
Ганкевич (у него хватило мужества ответить). Что ж, если нужно, подметал бы…
Я. Мне было бы вас очень жаль!
Они. Это значит, вы хотите уберечь Франко от. практической работы?
Я. Разумеется! (И начала нечто среднее между иеремиадой и филиппикой.)
Они. Франко бы вас за это не поблагодарил. Имейте в виду, что такой писатель, как Франко, никогда не жалуется «на подметание площадей». А потом «и подмести площадь», с точки зрения обыкновенной публики, — честь для гражданина. Не забывайте, Лариса Петровна, что и Геркулес чистил конюшни.
Я. А кто же будет писать «Увядшие листья», если Франко возьмется за метлу?
Они. «Увядшие листья» только для вас имеют значение, а для нашего общества, для нашей эпохи прогресса и социальных преобразований заметка о хозяйственной выставке, может, значительно полезнее, нужнее и интереснее.
Я. Только подумайте, о чем вы говорите! Ведь вы готовы погубить большой талант…
Они. Ваша защита Франко не нужна. Она оскорбительна для него…
Естественно, эта дискуссия была не такой лаконичной, как я вам пересказываю, и не такой последовательной, а, напротив, беспорядочной, протекавшей в раскаленной атмосфере (со мной вообще тогда трудно было говорить по-человечески). Долго потом я бранила себя за отсутствие выдержки. Но самого худшего мои собеседники не видели: полночи проплакала я после этого спора, но не потому, чтобы чувствовала себя оскорбленной или «разбитой по всем пунктам», нет. Я бредила этими «свернутыми головами», теми самыми, что вам казались «утопленными детьми». И я была уверена тогда, что вы поддержали бы меня в этом споре, но от этого было еще горше. Было бы легче, если бы вы действительно оказались таким «твердокаменным», каким представили вас Труш и Ганкевич…