23
– Прошу прощения и… добрый день, – сказал тихий голос, – только бы не побеспокоить вас…
Между железными прутьями веранды просунулось лицо Васила. Просунулось да так и осталось там, зажатое и стыдливое.
– Васко! – тетрадь упала на колени Матея. – Добро пожаловать…
„…жаловать" – его голос затих на этих звуках, он прошептал их. Мучительно вдавленное в скулы молодого человека железо удивило его: несостоятельная форма саморанения и самонаказания, решил он.
– Входи, – поспешил добавить режиссер, – входи с той стороны, дверь открыта. Хотя нет, давай через перила…
Его болтливость нарастала настойчиво:
– Я так рад, Васко, что ты здесь, осталось всего два-три дня, твой отец хочет, чтобы я съехал, то ли увидимся когда-нибудь, то ли нет…
– Я слышал.
Сын Стефана, наконец, подался назад, вызволил свое лицо, но не сделал попытки перебраться на веранду: красные отметины, ясно проступившие на его скулах, и в самом деле, уводили во времена самобичевания и стыда за самого себя – во времена черных капюшонов и костров. Матею стало неудобно, он встал и подошел к парапету.
– Я все слышал, – черешня, что стояла рядом с верандой, зашевелила листьями, чтобы переслать по воздуху в сторону Матея немощный шепот Васила. – Мне стыдно…
– Да нет, нечего тебе стыдиться.
– Мне стыдно, что они так поступили… Не кто-нибудь, мои собственные родители.
– Твои слова скрашивают мне эту неприятность, хотя ты и не причастен к решению…
– Нет, вы неправы, я чувствую себя виноватым… но не могу это объяснить…
– Сейчас спущусь. Не хочу разговаривать с веранды… Не хочу, как в тот раз, помнишь?
– Да что вы, прошу вас, не нужно!
Но Матей прошел через комнату, прихожую, обошел дом – быстрыми мелкими шагами, какими-то незавершенными, как и сам разговор, как смутное ощущение, что душу Васила мучает что-то еще кроме стыда.
– Не надо, не надо было… – кинулся ему навстречу сын Стефана, – вам же трудно с гипсом, все из-за меня…
– Не совсем так, я каждый день прохаживаюсь, – улыбнулся режиссер.
– Нашли себе квартиру? Это возмутительно, они поступили с вами безобразно, я уже сказал им…
– Я не хотел бы, чтобы ваши семейные отношения портились из-за меня. И до каких пор на „вы"? Называй меня Матеем или бате Матеем, как тебе удобно.
– Попробую… Что касается наших семейных отношений, они не больно хороши, уже давно, а в последнее время – особенно…
Учтивость, недоговоренность, прощупывание. Настоящий диалог киногероев. Не эти фразы, а торопливость, с какой он поспешил к парню через дом, была настоящим словом утешения, но оно не достигло сердца Васила. „Утешение – искусство, которым я не овладел". (Счастливая вспышка малины в кустах неподалеку как тонкая насмешка.)
– Квартиру я не нашел, Васко, и не искал. Твой отец знал, что для меня почти невозможно выбраться в город, чтобы подать объявление. Да и преодолей я эти муки, должен был бы найти человека, согласившегося отвечать на телефонные звонки, ходить по адресам и так далее… Легко сказать – устраивайся, даю тебе неделю и больше ничего знать не хочу. Стефан на это и рассчитывал, чтобы я из последних сил ковылял до остановки, чтобы, как ненормальный, рыскал по Софии – где спать, что делать…
Покраснев, перебивая свою речь извинениями; Васил предложил свои услуги; насчет попытки его родителей мучить Матея морально и физически, а это не подлежит сомнению, он уверен: отец только орудие и исполнитель, зловещая идея пришла в голову матери (ведь когда Васко был маленьким, она прятала гребенки и карандаши, чтобы потом обвинить его, будто он потерял, чтобы заставить его искать впустую..)
– Спасибо, – ответил Матей, – но я думал эти дни и решил в город не возвращаться.
– Как?! Ведь отец…
– Да разве твой отец может мне что-нибудь сделать, Васко? Наверно, судьбе угодно, чтобы я остался… Мне именно такой дом нужен, другого, как этот, я не найду.
– Вы не знаете отца!
– Мы? – Матей комически оглянулся, тараща глаза. Васил робко улыбнулся.
– Ты не знаешь его. Он отравил несколько бездомных собак, чтобы не топтали грядки… Здесь так бывает: тайком, ночью срубят дерево у соседа, чтобы не бросало тень на твой двор. Я сам видел, как моя собственная мать воровала землю, из-под чужого забора руками гребла!
– Но разве доберешься к хорошему, не пройдя через плохое? – вставил Матей, охваченный серьезным беспокойством за молодого человека.
– Плохого, кажется, стало слишком много… Ты сейчас проявляешь… легкомыслие, вынуждаешь меня рассказать… отец ходил на киностудию, в отдел кадров и прочее, расспрашивал, что ты за человек, что он там наговорил, можешь себе представить, раз убеждал меня, что ты верующий, думаешь неправильно и так далее… И бывшую твою жену разыскивал, и одноклассника твоего, которого ты в своей квартире поселил… Разнюхивал, есть ли у тебя сберкнижка и деньги, ведь мать работает в сберкассе…
– И зачем им все это понадобилось? – Великолепное, но внушающее беспокойство безразличие этого вопроса не обидело разгоряченного Васила.
(Безразличие шло не только от ощущения, что речь о другом Матее, оставшемся в прошлом – в пространстве службы и города… Он знал одного известного скрипача – человека-ребенка, проведшего всю жизнь со смычком в руке, вдали от всего плохого. „Почему они так делают?" – спрашивал этот скрипач, когда ему передавали злые сплетни, распространяемые за его спиной мелочными и мелкими музыкантами. „Человек-ребенок", не таков ли и я сейчас в какой-то степени?" Плохое принимается несведующими с волнением, но не чересчур сильным. Ненависть для них – драгоценность высокой пробы, отшлифованная до черного блеска; они и не претендуют на нее, потому что для них она недоступна – как колье, украшающее шею Жаклин Онасис… Они не могут купить – ненависть за душу свою, колье за деньги.)
– Что бы ты ни говорил, – продолжал Васил, – что бы они ни узнали о твоей жизни, они от своего не отступятся… Уж точно до тех пор, пока будут знать, что тебе здесь хорошо, да и вообще… До вчерашнего дня они думали, что у тебя денег куры не клюют, вчера признались, что ошибались. Но они способны превращать в повод для ненависти все! Уступить свою квартиру, кричал отец, не брать плату, а чтобы мне платить, занимать… Это, мол, каприз безответственного баловня! Раз не считаешь деньги, значит, ты избалован, уверен, что, если они тебе понадобятся, тут же их получишь… Что называется, деньги для тебя другие берегут, ты и от этой обязанности освобожден. Это ошибка общества, и она, мол, должна быть исправлена.
– Откуда ты все это знаешь?
– Да они и не скрывают ничего, наоборот, внушают мне, чтобы и я тебя ненавидел. Это для них очень важно, часть моего воспитания, что ли, не знаю…
– Ничего они не разведали. А что и узнали – так это о моей тени, которая осталась в городе.
Но в этих словах, даже если они все еще были верными, слышался призвук уходящего, они затихали, чтобы больше уже не прозвучать, – точки в пространстве звуков, хвост уходящего спокойствия; режиссер и сын Стефана, они отражали друг друга, как зеркала, – в них можно было увидеть собственную усталость.
Душа знаменитого скрипача, душа Матея… Все продолжалось очень недолго, хрустальная форма оказалась чересчур хрупкой: она уже раскололась, лишь звуки ей подражали. Да, но тишина? На сей раз ощущение тишины осталось для Матея цельным. Разве что почувствовал себя здесь случайным гостем, таким, как Васил…Мир действительно соответствовал состоянию человека, но это было верно только до вчерашнего дня; с сегодняшнего он приобретал самостоятельность.
– Итак, что нам остается? – спросил режиссер. – Самое неплодотворное – напиться и поплакать о разбитых иллюзиях, о разбитой вере в человека. Все изломано, по крайней мере на данный момент. Однако спиртного здесь нет. А раньше сколько я пил, вспомнить страшно…
– Бате Матей, – прервал его Васил, – выслушай меня, пока у меня силы есть. Потому что если не расскажу…