Но оставим в покое младенцев. А также компотницу из черного дуба. «Satura» являла собой сплетение традиционных сказок и поэм. «Declamatio» же подчинялась правилу двух фикций, обязательному для каждого сюжета, который разрабатывали декламаторы или софисты, соперничая в красноречии: фиктивный закон, влекущий за собою фиктивное судебное разбирательство, и фиктивная ситуация — самая плачевная, какую только можно вообразить. Вот несколько образцов таких законов-химер: «Vir fortis quod volet praemium optet» (Храбрый воин имеет право требовать любого возмещения ущерба), «Raptor raptoris aut mortem aut indotatas nuptias optet» (Изнасилованная женщина имеет право требовать, чтобы ее насильник был предан смерти либо женился на ней без приданого), «Qui ter fortiter fecerit militia vacet» (Солдат, совершивший три подвига, должен быть навсегда освобожден от военной службы)... Декламации исследовали реальность в трех аспектах: невозможное, недоказуемое, непредвиденное. «Ирреальная реальность» — таковы были психологический, юридический и риторический предметы романов декламаторов и софистов. Они устраивали множество публичных диспутов в амфитеатрах по всей территории империи. И буквально купались в золоте. Декламации Лукиана можно сравнить разве что с выступлениями Диккенса в конце его жизни, много веков спустя: первый творил в Римской империи, второй — в Британской, но и тот и другой искали Индию. Или же возьмем Апулея, напоминающего Хорхе Луиша Борхеса в старости с той лишь разницей, что первый путешествовал на муле, а второй — на самолетах. Я приведу в качестве примера такой сюжет: бедняк оплакивает мертвую пчелу. Он стоит прислонясь спиною к шелковице. Вот перевод Дю Тейля, опубликованный в 1658 году: «Следует ввести закон, карающий за ущерб, нанесенный кому-либо с умыслом. Бедняк и Богач жили по соседству, оба имели сады. Богач разводил у себя в саду цветы, Бедняк же — пчел. Богач упрекнул Бедняка в том, что пчелы высасывают нектар из его цветов, и повелел соседу перенести улей в иное место. Но Бедняк ослушался его, и тогда Богач отравил свои цветы. Пчелы Бедняка погибли, и вот он обвиняет Богача в том, что он умышленно нанес ему урон» («Велите декламации, переведенные на французский язык съером Дю Тейлем, Королевским Адвокатом в Париже; у Этъена Луазона, во Дворце Правосудия, при входе в Галерею Узников, во Имя Иисуса, в августе месяце года 1658-го»). Дю Тейль переводил эти странные античные романы в те времена, когда умирал Оливер Кромвель, а Мольер писал своих «Смешных жеманниц». Мне думается, что единственным великим учеником Альбуция Сила был Корнель. Он один из всех французских авторов возродил те бурные перипетии, коими изобиловали диалоги декламаторов. Тем временем Джулио Мазарини копил золото и драгоценности, надеясь защититься богатством от угрозы смерти.
Альбуций Сил «взбудоражил» римский роман. Ему нравились грубые слова, непристойные вещи, натуралистические или шокирующие подробности. Однажды Альбуция спросили, как следует понимать «sermo cotidianus» (обыденный язык), и он ответил: «Нет ничего прекраснее, чем вставить в декламацию фразу, которая смутит произносящего ее». Таков критерий низменного: нас предупреждает о его присутствии чувство неловкости. Остается приблизиться к нему, завладеть им и вплести в ткань повествования. Тогда самое постыдное станет самым волнующим.
Если в декламациях Альбуция Сила и мелькали слова «lanx» или «patinaire» (кадка, квашня), то слово «satura» никогда не встречается в текстах, подписанных его именем. Я представил себе, как Альбуций Сил диктует одному из своих «librarius» (секретарей): «Слово „logos" древних греков означало „корзина". Оно не равнозначно слову „lanx", но я уподобил его именно этому понятию». Он встает и указывает на висящую на стене салатницу из древесины черного дуба — современницу живого Карфагена. Вот так же в 25 году Август, принимавший великое посольство индийских властителей, использовал следующую фигуру речи: «Люди древности нередко изображались в самом уничижающем виде. Вспомните о плуге Луция Квинта Цинцинната, о его перемазанной тунике. Начала Рима — это соломенная хижина, сосцы волчицы и пара детей, которые едва лопочут, которые умирают. Вспомните об имперских легатах, об эдилах, о полководцах, когда они встают на заре. Они приникают губами к миске с водой, потом отбрасывают ее. Назовите сосуд, в который они справляют малую нужду. Опишите эту сутулую или, лучше сказать, понурую осанку, которую возраст, курульное кресло и повседневные заботы придают наиболее пожилым. Обрисуйте медлительность их жестов, старческую неловкость их тел, когда они натягивают подштанники, оступаясь и пошатываясь. Или когда они скребут себе лицо пемзою, дабы снять с него щетину, уподобляющую человека дикому зверю, хотя от этой напасти не избавиться вовек, как бы ты ни был могуществен. Дикий зверь, свирепый и непобедимый, чей признак они силятся стереть со своих щек и из-под носа, все равно преследует их от зари до зари, едва лишь они переступят порог бронзовой двери, спеша в город, в Империю, к славе, к золоту».
Глава третья
ГРАЖДАНСКИЕ ВОЙНЫ
Он терпеть не мог публичных выступлений. Никогда не читал на публике более шести раз в году. Зрители буквально дрались за места, чтобы присутствовать на его репетициях (он заучивал свои импровизации наизусть), которые проходили чаще выступлений, хотя, готовясь к ним, он не прилагал никаких усилий, чтобы понравиться. Сидя среди собравшихся, он начинал с того, что вяло и неразборчиво излагал свой сюжет, и, лишь когда ему на ум приходила какая-нибудь захватывающая идея, вскакивал на ноги и оживлялся. Замысел обретал плоть. Лицо его сияло, пальцы двигались выразительно, руки взлетали, как крылья. Он редко приукрашивал свои персонажи или подробно разрабатывал интригу. В других случаях он продолжал сидеть: так ему легче было свободно развивать свою мысль. Сидя, он излагал сентенции. Стоя, расцвечивал их красками. Находясь у себя в доме, в окружении близких, он редко исполнял всю декламацию. То, что он читал, нельзя было назвать обобщением. Но нельзя было назвать и декламацией. Для декламации он говорил слишком мало. Для обобщения — слишком много. Когда он декламировал, время для него переставало существовать: так вода уходит в песок, сколько ее ни лей. Вот уже и городской трубач протрубил третью стражу, а он все вел и вел рассказ о своих героях и их невзгодах. Он грешил одним недостатком: любая побочная тема могла превратиться в самостоятельный роман, содержащий предисловие, изложение сюжета, отклонения, трагическую кульминацию и эпилог. Его упрекали в этом. Ему говорили: «У вас каждый член так же велик, как все тело», он отвечал: «Это не тело, это город. Отдельный член — не ноздря и не рука. Отдельный член подобен целому человеку». Анней Сенека уверенно высказал свое мнение о нем: «Splendor orationis quantus nescio an in nullo alio fuerit» (Его стиль отличался блеском, какого я не встречал более ни у одного декламатора).
Я хочу привести здесь пять удивительных сюжетов, относящихся к временам первой гражданской войны. В 65 году, когда Помпей завоевывал Кавказ, Цезарь приказал вновь воздвигнуть статуи Мария. В 62 году в Этрурии убит Катилина. В 58-м Катон в кровавой битве берет Кипр. В 54-м Красc идет с армией в Месопотамию; он уже стоит на пороге смерти.
Я нахожу замечательно верными два изречения, в которых выражена вся суть и его тела, и его жизни, и его времени, и его языка: «Никто не знает того, что говорит. Никто не знает того, что делает». Я люблю обе эти краткие максимы и каждодневно поверяю ими окружающую действительность. Всякий раз, как человек говорит или пишет, всякий раз, как он действует или принимает решение, он делает рискованный выбор, не зная размаха его последствий, не умея оценить его значение, не предвидя его перспектив, не представляя течения дела. Вот почему следует относиться ко всему сущему с легким подозрением, расспрашивать, разведывать, присматриваться, докапываться до сути явлений. И когда вдруг, в мгновение ока, в чьей-то беззаботной речи промелькнет некое нужное слово, а чей-то поступок посулит некую желанную возможность, нужно суметь не упустить удобный случай и оказаться на высоте, действуя решительно и смело.