«Моя взяла!» — подумал Гвади.
Все складывалось так, как он предвидел. Он внес в свои расчеты только одну поправочку: наотрез отказался войти в дом.
— Не стоит… — сказал он. — Не хочу тебя беспокоить. Он прибег к этой уловке, так как ни минуты не сомневался в том, что Мариам заставит его войти.
«Пусть хорошенько попросит».
Минуту спустя Гвади стоял посреди комнаты, а Мариам поворачивала его во все стороны, внимательно разглядывая чоху.
При этом она смеялась, как ребенок, и все повторяла:
— Глазам своим не верю.
Гвади поведал ей от начала до конца длинную историю чохи и архалука.
— Клянусь, Гвади, ты совсем другим человеком стал! И до чего кинжал тебе к лицу! Только уж очень большой. Почему ты до сих пор не носил, чего зевал, дурной? Я не подозревала, что ты прячешь где-то столько добра! Для кого бережешь? Нарядился бы хоть с утра, когда у нас гостили эти важные санарийцы. Не пришлось бы по крайней мере стыдиться. Повернись еще раз… Скажите пожалуйста! Оказывается, рост у тебя недурной. Вон и шея как следует… Я совсем растерялась! Не знаю, что и сказать, как тебя похвалить. Жених, да и только!
Гвади молча наслаждался ее похвалами. Даже голова закружилась. Когда же его слуха коснулось последнее восклицание, он не выдержал и отозвался с тяжелым вздохом:
— Эх, чириме…
И замолчал: не то не находил подходящих слов, не то боялся их произнести. Он выразил свою мысль другим способом: снял руку с кинжала и махнул ею с самым безнадежным видом. От этого движения незастегнутые петельки и пуговки, до того тщательно прикрываемые рукою и кинжалом, вылезли, обнаружив беспорядок в одежде.
Мариам воскликнула:
— Что это, Гвади? Пуговицы не застегнуты? На что это похоже! Давай застегну!
Она стремительным движением приблизилась к нему, оттолкнула мешавшие ей ножны и схватилась одной рукой за петельку, другой за пуговку. Однако задача была не под силу даже ей. Мариам взялась половчее, но живот Гвади оказал решительное сопротивление.
— Э, ты все еще не избавился от этой селезенки, или как ее там зовут… — с упреком сказала Мариам.
— Может, распустить где-нибудь? Или надставить, чириме? — робко спросил Гвади.
— Убей меня бог, куда годится надставленная чоха! Жених, говорю, а это что — срам, да и только! Погоди, пером попробуем… У меня где-то валяется гусиное перо…
Мариам выдвинула набитый всякой всячиной ящик стола, порывшись, нашла перо и, радостная, возвратилась к Гвади.
— Шутишь, чириме… Какой я жених? Никому я такой не нужен. Сама знаешь… — сказал Гвади подошедшей к нему Мариам и поднял на нее испытующий взгляд: «Что возразит, как отзовется?»
По серьезному выражению лица было видно, что он с тревогой ожидает ответа.
— Как никому? Почему, Гвади? — перебила его Мариам. — Не годится так думать в пятьдесят лет. Не горюй, найдется какая-нибудь, если сам захочешь и не станешь зевать…
— Смотря по тому, чириме…
— Как — «смотря по тому»?! — воскликнула Мариам. — Уж не красавицу ли писаную ты, сосед, ищешь?.. Тут я тебе не могу помочь! Бывают и получше писаных красавиц, чириме…
Он произнес эти слова шутливо, намекая на что-то, но голос его внезапно задрожал, а заодно задрожал и сам Гвади. Мариам готовилась продеть гусиное перо сквозь петельку и с его помощью привести наконец к покорности упрямую застежку. Услыхав дрожащий голос Гвади, она с любопытством покосилась: что с ним? И увидела: гость испуганно смотрит на нее и моргает, точно вор, пойманный с поличным.
— Ты, верно, уж выбрал себе невесту, да скрываешь, плут ты этакий! По глазам вижу! А я-то думала: Гвади никогда мне не изменит! Эх, что поделаешь… Видно, все дело в том, что я не писаная красавица… — шутила Мариам, которую ночное появление Гвади и его преображенный вид привели в самое веселое настроение.
Вольно или невольно, она проявляла преувеличенный интерес к возможности женитьбы Гвади, которую сама же придумала. Иногда в ее движениях и интонациях проскальзывали черточки несвойственного ей кокетства. Но кокетничала она без всякого умысла, сама того не замечая.
— Почему же, если ты порядочный человек, почему от меня скрываешь, Гвади? — продолжала она. — Чего стесняешься? Кто тебя осудит? Жениться тебе следует хотя бы ради ребят. Я и раньше тебе говорила. Давно пора об этом подумать. Ну, говори, кого выбрал? Если она наша колхозница, ты сначала, сосед, хорошенько подумай: не осрамиться бы! Вдруг у нее трудодней больше, чем у тебя? Есть у нас бабы, лучше тебя, злосчастного, работают. Нехорошо, чтоб за бабой перевес был, не годится это мужчине…
— Знаешь, чириме, что я скажу? Скоро мандарины созреют… Так запомни мое слово: буду первым, ни один ударник меня не обгонит, сама своими счастливыми глазами увидишь, — твердо заявил Гвади.
— Еще что придумал, лежебока! А селезенка? Неужто не заболит? — откровенно издевалась над ним Мариам.
— Я же лечил ее, чириме.
— Посмотрим, посмотрим! Но почему сбор мандаринов кажется тебе таким подвигом, милый ты человек? Тебе бы и о другом, поважнее, подумать надо, Гвади. Скажи мне все-таки, кто твоя суженая, о которой ты говоришь, будто она лучше всякой писаной красавицы?
Гвади не так просто было назвать свою избранницу.
Впрочем, Мариам не настаивала. Она снова занялась чохой, которую уже дважды пыталась застегнуть. Вооружившись гусиным пером, она начала им орудовать раньше, чем Гвади успел ей ответить. Дело оказалось настолько трудным, что ей пришлось напрячь все свои силы.
Мариам наклонила голову и без стеснения уперлась ею в грудь Гвади, который был ниже ее ростом. Шаль сползла с плеча, только что вымытые блестящие волосы выбились из-под платка. Одна из черных прядей коснулась лица Гвади. Перед глазами ослепительно блеснуло обнаженное плечо. Он даже не почувствовал, как сильные руки Мариам примяли его брюхо и втиснули его в тесный архалук, а пуговки, захваченные гусиным перышком, точно арканом, покорно просунули одна за другой свои головки в соответствующие петельки.
Мариам собиралась, торжествуя победу, воскликнуть: «Ну, конец!» — но Гвади опередил ее.
— Мариам! — шепнул он и прижался губами к ее обнаженной руке.
— Что ты? — вскрикнула Мариам и отпрянула в сторону.
— Икона… икона… богородица, чириме… — молитвенно бормотал Гвади. Он поднял правую руку, точно для крестного знамения. Глаза его сверкали от сладостных слез, он и в самом деле глядел на Мариам, как молящийся на икону.
Мариам вспыхнула. Хотела высмеять его, но удержалась. Не стоит смеяться, надо показать, что она может и рассердиться. Пускай не зазнается! Такая острастка казалась тем более необходимой, что Гвади как впился помутневшими от страсти глазами в ее плечо, так и не отводил их. Его волнение передалось и Мариам. Она нахмурилась, движением плеча поправила шаль.
А Гвади все смотрел и смотрел.
— Ты что пялишься, мужик? Нашел тоже икону! Ух, бесстыжие твои глаза! — прикрикнула на него Мариам и заслонила ему глаза ладонью. — Убери глаза! Сейчас же убери, слышишь!
Однако окрик ее прозвучал совсем неубедительно. Слова еще в какой-то мере соответствовали той степени гнева, которую она хотела изобразить, но тон и движения говорили о другом.
Этого еще недоставало… Ну и ночка выпала нынче на ее долю! Она, в ее годы, ведет себя так легкомысленно и поддается на какую-то двусмысленную игру с этим проклятым Гвади.
Она жалела Гвади, только жалела, — больше ничего между ними не было. Не было даже в мыслях. Может быть, ее пленили чоха и архалук? Так, что ли? Эх, женское сердце: темно в нем, как в омуте.
Гвади уловил в голосе Мариам затаенный вызов и вдруг неожиданно осмелел еще больше.
Он кинулся на колени и, простирая к ней руки, завопил:
— На коленях умоляю тебя, Мариам: пожалей несчастную мою голову… Ты мое солнце, ты моя жизнь!..
Мариам не ожидала такого взрыва.
Она попятилась, не отводя от него широко раскрытых глаз.
Нет, теперь уж никак нельзя не рассердиться, не побранить Гвади как следует, — это единственный способ исправить невольный промах. Однако гневные слова все не шли на ум.