Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Мне не нравится город, в котором я родилась: пятьдесят километров от Москвы, разбитые дороги, газонов и в помине нет, окраины заболочены, люди дурно одеты и мрачны. Так думала я, глядя из окна машины, везущей меня на вокзал. И на выезде из города я увидела женщину, которая кружилась на мокрой автобусной остановке, держа на руках младенца. Я тогда подумала, что танцевать с ребенком на руках можно где угодно.

Когда я жила на Пионерской, у нас во дворе бродяжил кошак-британец. Серый, старый, с большой головой и мутноватыми глазами, он наделал всем соседским кошкам прелестных короткошерстных котят, держал в узде котов, убивал крыс в подвале и был уважаем настолько, что при установке железной двери в подъезде для него прорезали окошко. Наверное, поэтому он пришел умирать от пневмонии именно в наш подъезд. Он лежал между вторым и третьим этажом, где меньше дуло с улицы, кашлял, чудовищно вонял, и жильцы приносили ему что-нибудь «вкусненькое и диетическое», а уборщица безропотно заменяла грязные подстилки и газеты. Однажды утром он исчез вместе с мисками и тряпками, и все молча отметили этот факт – серый умер.

Я запомнила его огромную голову на тощей шее, высохшее тело и тяжелый больной взгляд. В августе я увидела то же самое выражение в глазах своего дядюшки. Мама тогда сказала, что меньше, гораздо меньше года осталось. Сразу оговорюсь – я ничего особенного не чувствую по этому поводу, просто запоминаю этот взгляд.

Мама считает, что он умирает неправильно – исповедовался вот не так, как положено:

– Надо говорить – «грешен, батюшка, грешен», а он – «не знаю, не помню»…

– А ты-то, – спрашиваю в ужасе, – ты-то откуда знаешь, что он сказал, ведь тайна исповеди?!

– А я на кухне все слышала, – отвечает, – дом-то маленький, не на улицу же мне было выходить.

– Господи, ты хоть не пересказывай никому.

Мама испытывает сейчас сложные чувства: она-то болеет уже больше десяти лет, и когда люди, пытаясь ее утешить, говорят, что, может, и не рак у нее вовсе, злится и начинает отстаивать свой диагноз, как заслугу, – это Бог ее спасает, а то бы давно уже… И вот сейчас она боится, что кто-нибудь скажет, – «от рака-то вон как сгорают», – поэтому нервно повторяет, что ее-то, ее-то Бог, а его, конечно, некому.

Когда заболела мама моего друга, он тоже страшно на нее злился за «неправильное отношение к смерти». Она спекулирует и трусит, говорил он. Но ведь это ее смерть, имеет право, отвечала я строго, дождись своей и веди себя по-своему, как правильно.

Но к близким трудно проявить такую же щедрость.

Она рассказывает, что татарка, которая над нами живет, ведьма, колдует по-мусульмански, и это передается младшему члену семьи, но Бог отвел, и у ее дочки нет детей. И они, «татаре», взяли из роддома девочку, урода, кривоногую и косоглазую. Я говорю – героические люди, усыновили больного ребенка. А она отвечает, что здоровых теперь не дают… Окрестили, говорит. Она не может понять, какая им корысть, и недоверчиво поджимает губы.

* * *

Я просыпаюсь ночью на узкой постели в своей детской, вспоминаю вечерний разговор и злюсь. А потом мне становится очень страшно, потому что я ведь ее дочь во всем – лежу вот и злюсь, что она неправильно живет и «неправильно относится к смерти». Я – такая же стану?!

Мучаюсь часа два, а потом встаю и отыскиваю в шкафу круглую полосатую конфету с начинкой из темного шоколада. Шуршу фантиком и, засыпая, думаю, что, может, все обойдется…

Утром мама наготовила всякого, и я, конечно, объелась. Вроде бы уже ехать пора, а я расслабилась, почти задремала, мама в кресле сидит, говорит, говорит. Вся такая в черном, в монашеском, рассказывает, а я сквозь сон слушаю:

– Мне один врач сказал, что для легких полезно шарики надувать, укрепляет. А я не могу, дыхалка слабая, и он мне другое посоветовал, сказал… – копается в сумочке, копается, достает четки, убирает, находит узкую коробочку, – сказал, надо вот, мне тут подарили…

Открывает, достает блестящую губную гармошку и начинает медленно, с достоинством играть венский вальс. Со слухом у нее так же, как и у меня (и дыхалка слабая, да), поэтому получается печальный и диковатый блюз. Я просыпаюсь – так и есть. Монахиня, мама моя, играет на губной гармошке.

Я несколько поспешно встаю, обуваюсь и уезжаю.

Да что там – «такая же стану»… Я такая и есть, мамина.

Он умер третьего января. Быстро и не очень мучительно. Его жена и моя мама неожиданно сплотились против «церковных», которые не разрешали хоронить на «нашем» месте внутри ограды и требовали «везти в свою Рязань». Отстояли, теперь вместе сажают цветы в большом пластмассовом вазоне, вкопанном у него «в ногах». Это правильно, в Рязани никто бы не стал ухаживать за его могилой, как сейчас – за бабушкиной. Ей и не надо, она слишком гордая была, а дяде, наверное, приятно.

Когда мне было лет десять, люди еще не так боялись грабителей и коммивояжеров, поэтому легко открывали двери незнакомым. А уж Подмосковье, это вообще одна большая деревня, и я даже стеснялась спросить «кто» – вдруг человек обидится, что я ему не доверяю. Поэтому, когда позвонили, я сразу открыла. На пороге стоял небольшой мужичонка (небольшой даже по моим детским меркам), потрепанный и не то, чтобы одноглазый, но на левую сторону прищуренный.

– Здравствуй, девочка. Мама дома?

– Нет.

– А скоро придет? Ты меня не знаешь, но я твой дядя, в гости приехал.

– Заходите. – Да, я была феноменальной невинности ребенок. Мне даже стыдным казалось спросить, как его зовут, позор же, о существовании родного дяди не знать.

Непарадных гостей обычно принимали в кухне. Родители как раз недавно съездили в Москву за продуктами, и в доме была докторская колбаса без жира по «два двадцать», круглый черный хлеб и чай индийский, со слоном. Про сыр не помню.

Колбаску и хлеб я как-то настругала, а вот чай дядя предпочел заварить сам. Высыпал в маленький чайник полную стограммовую пачку, залил кипятком, погрел чуть-чуть на огне (мама говорила, что так нельзя, заварка мутнеет, но с гостем не спорят). Потом разлил по стаканам: себе полный, а мне половину, я же ребенок, остальное водой долил. Я посматривала на его кисти с бледными наколками, но плохих слов там вроде не было, поэтому решила, что это он давно, по молодости и по глупости сделал.

Чай чуток остыл, мы начали пить и беседовать. Колбаску ели. И тут пришла мама.

Я думаю, вид лапочки-дочки, с достоинством потягивающей чифирь, поразил ее в самое сердце. Но ругаться не стала, дядя все-таки.

Ну да, это был мой настоящий дядя, Лешка. Просто большую часть сознательной жизни он провел в тюрьме, поэтому я как-то забыла о его существовании.

Первая ходка случилась у него лет в семнадцать-восемнадцать: парень на спор решил переночевать в церкви. Затаился перед закрытием, а потом, когда все ушли, вылез, погулял, вытряхнул в карман банку с мелкими «свечными» монетками (тоненькая – три копейки, потолще – пять), а потом замерз, завернулся в какие-то тряпки и заснул. Так его священник утром и нашел, спящим в ризах в алтаре. То ли обиделся за «кассу», то ли за алтарь разозлился, но не простил, вызвал милицию. А тогда церковь почему-то неплохо ладила с государством (не знаю почему, середина пятидесятых примерно), и Лешку закрыли на два года за осквернение.

Вышел он таким же дураком, как и садился. После тюрьмы пошел пасти овец в колхозе, работал неплохо, но однажды начальству понадобилось кое-кого угостить, пару овечек забили, съели, а потом нагрянули проверяющие. Недостачу списали на «тюремщика», а хищение государственного имущества тогда стоило лет пять минимум.

Может, он и поумнел за эти годы, но начал пить, поэтому следующий период свободы опять длился недолго. Лешка пристроился скотником во Владимирской области (к Москве ближе 101-го километра не подпускали). Однажды ночью колхозный хлев сгорел вместе с коровами. Лешка, конечно, успел нескольких вывести, но части не досчитались. Хотя он говорил, что больше и не было, что остальных председатель давно продал, но кто ж поверит. Ожоги долечивал уже в тюремной больничке. Признали, что заснул пьяный, с папироской, и спасибо, что время было уже не сталинское, пришили халатность, а не вредительство.

55
{"b":"132707","o":1}