Это сразу ему напомнило, что он в доме всеотрицателя.
Да и полуденный благовест раздался, а одновременно, захлопав крыльями, издал свой протяжный клич чёрный петух, будто страж на башне, который вслед за набатным колоколом звуком трубы предупреждает жителей об опасности.
Задумчиво-меланхолическое выражение тотчас сбежало с лица хозяйки.
— Красивая песня, правда? — сложив молоточки и вскочив со своего круглого сиденья, спросила она с живой непосредственностью.
— Правда. Что это за песня?
— Тс-с! Нельзя, не скажу.
Заседателю пришлось напомнить, что уже пора, ещё одно «развлечение» ждёт их.
Все четверо засмеялись.
— Весьма сожалею, что имел удовольствие познакомиться в обстоятельствах столь невыгодных, — обратился на прощанье молодой служитель закона к хозяину, обмениваясь с ним рукопожатием.
— А я рад, что познакомились, честь имею, до свидания; то есть до следующей экзекуции.
Исправник поворотился к хозяйке, поблагодарив за тёплый приём и потянувшись было ручку поцеловать её милости. Но та, предупредив его движение, сама обняла его за шею и так крепко расцеловала в обе щеки, что всякий бы позавидовал.
Но господина исправника скорее напугала, нежели обрадовала эта неожиданность. Нет, право же, чудные, совсем диковинные повадки у её милости. Неловко откланялся он, сам не помня, как выбрался из дома. Правда, и вино с непривычки в голову ударило.
К жилищу Шарвёльди дорога от усадьбы Топанди проходила через большое, обнесённое изгородью клеверное поле.
До ограды заседатель кое-как довёл своего коллегу, поддерживая под локоть. Но за воротами остановился.
— Дальше извольте одни, я маленько приотстану — высмеяться надо, потом догоню.
С этими словами почтенный заседатель сел на траву и, схватясь за живот, принялся хохотать во всё горло, повалясь в конце концов ничком и дрыгая ногами от хохота.
«Ну, кажется, перепил, — озабоченно подумал молодой чиновник, — как я теперь покажусь с ним, пьяным, у человека такого благочестивого?»
Однако, отдав дань природе, каковая с магнетической силой понуждает облегчать душу смехом, изливая полнящее нас весёлое настроение, Буцкаи встал, отряхнул сюртук и объявил с самой что ни на есть серьёзной миной:
— Ну, теперь пошли.
В отличие от обычных сельских усадеб, где ворота круглые сутки распахнуты настежь, самое большее два-три волкодава слоняются по двору — и то лишь чтобы в знак приязни оставить на одежде гостя следы своих грязных лап, — дом Шарвёльди окружала каменная стена, как в городе, утыканная вдобавок поверху железными штырями, и калитка ворот всегда была на запоре. Сверх того — вещь в деревне совсем неслыханная! — она была снабжена звонком.
Чиновные господа звонились добрых четверть часа, заседатель ворчать уж начал, как вдруг послышались шаркающие шаги, и сиплый, надсаженный женский голос стал спрашивать:
— Ну? Кто такие?
— Мы.
— Кто «мы»?
— Гости.
— Что ещё за гости?
— Исправник с заседателем.
Засов, словно нехотя, отодвинулся, и на пороге показалась женщина, несколько, что называется, перезрелого возраста. На ней был грязновато-белый фартук, из-под которого высовывался синий — кухонный, а из-под него — ещё третий, пёстрый. За ней, видно, водилась слабость все грязные фартуки навязывать на себя.
— Добрый день, Бориш! — на правах знакомого приветствовал её заседатель. — А мы уж думали, пускать не хотите.
— Прошу прощения, слышала я звонок, но отойти не могла, рыба у меня на сковородке. И потом, столько всякого подозрительного сброда шляется: и бродяги, и попрошайки, и «бедные путешественники» — «arme Reisende»; вот и приходится дом на запоре держать, выспрашивать, кто да кто.
— Ладно, Боришка, дорогая, идите уж, присматривайте за рыбой, чтобы не пережарилась, сами как-нибудь барина отыщем. Что он, кончил молитву-то?
— Да уж другую начал. Звон-то — заупокойный, а он не преминет за душу усопшего помолиться. Вы уж ему не мешайте, сделайте милость, а то перебьёте — на целый день хватит воркотни.
Бориш проводила гостей в большую залу, служившую столовой, судя по накрытому столу. Не будь его, можно было бы принять комнату за какую-нибудь молельню, столько было кругом развешано ликов святых, коих предпочитают чтить посредством этих внешних знаков внимания, вместо того чтобы внутренне до них возвыситься.
Впрочем, и в таком почитании много истинно возвышенного! Изображение изнемогающего под своей крёстной ношей Христа в комнате несчастной вдовы; mater dolorosa[70] в жилище осиротевшей матери; горельеф пречистой девы, белоснежный, как её беспорочная душа, над девичьим изголовьем; агнец, Иоанн Креститель или младенец Иисус на картине, которую кладёт рядом с собой на подушку ребёнок, засыпая безмятежным сном, — всё это само по себе трогательно и достойно уважения. Святы и чисты побуждающие к этому воспоминания — и неподдельное благоговение, которое заставляет преклонять колена, тоже чувство святое и высокое. Но сколь же отвратительно тщеславие фарисея, который обвешивается изображениями святых только затем, чтобы люди видели!
Шарвёльди долго заставил себя ждать, но гости были люди терпеливые.
Появлению его предшествовал громкий звонок, которым обычно давалось знать на кухню, что можно подавать кушанья. Вслед за тем вошёл и сам хозяин.
Это был сухощавый человек, тонкий и длинный, как палка, с такой крохотной головкой наверху, что невольно приходилось усомниться: а для того ли она ему служит, к чему предназначена у других? Гладко выбритое лицо, не позволявшее с уверенностью судить о возрасте, жёлтые щёки с коричневато-рыжеватыми пятнышками, поджатые губы и подбородок с кулачок. Зато нос непомерно большой и отталкивающе крючковатый.
Он приветливо поздоровался с гостями, сопроводив рукопожатие словами, что господина заседателя давно имеет счастье знать, а господина исправника особенно рад приветствовать впервые. Несмотря на эти любезности, лицо его, однако, сохраняло полную неподвижность.
Исправник, казалось, принял обет молчания, и всё бремя разговора легло на заседателя.
— Экзекуция прошла благополучно.
Начало для беседы было, во всяком случае, избрано самое подходящее.
— Очень, очень сожалею, что дошло до этого. Я ведь люблю и уважаю Топанди, хотя и терплю от него беспрерывные гонения. Искреннейшее моё желание — обратить его. Достойнейший, отличнейший был бы христианин. И не стыжусь признаться в своём великом промахе: что привлёк сего мужа к ответу за поношение. Каюсь, каюсь в этом моём проступке. Ибо ударившему тебя по правой щеке подставь и левую! Вот как надобно поступать.
— Ну, тогда правосудию нечем было бы и заниматься.
— Сознаюсь, что очень рад был, когда вы нынче утром со взысканием явились. Душа возликовала при мысли: вот, неприятель повержен, лежит у ног моих. Корчась, тщетно пытается впиться в пяту закона, поправшую его. Да, возрадовался; но радость сия была греховна, ибо падших должно любить. Верующий да не радуется беде ближнего своего. Мой грех, и мне надлежит его искупить.
«Верни ему равную сумму, вот тебе и искупление самое простейшее», — подумалось заседателю.
— Посему наложил я на себя покаяние, — объявил Шарвёльди, сокрушённо склоняя голову. — Я всегда, впадая во грех, налагаю кару на себя. Однодневный пост да будет теперешним моим наказанием. Буду с вами сидеть за одним столом, но пищи не вкушать, смотреть — но в рот не брать ни кусочка.
«Ничего себе! — подумал ошеломлённый заседатель. — Этот поститься собирается, мы у соседа набили животы — будем сидеть, глазами хлопать, тоже не притронемся толком ни к чему. Да Бориш в шею вытолкает нас отсюда после этого!»
— У господина исправника голова, по всей вероятности, разболелась от выполнения тяжкого служебного долга? — предположил Шарвёльди, ища приличествующего объяснения его молчанию.
— По всей вероятности, — заверил заседатель.