Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Пятилетний план покорил воображение всего мира. Все толкуют сегодня о «планировании», о пятилетних, десятилетних, трехлетних планах. Благодаря Советам слово «планирование» звучит ныне, как магическое слово».

* * *

Это был день, когда Радик Лившиц, в то время художник на их фильме, затащил её в одну из московских квартир, где Дарёнов, неофициальная ленинградская знаменитость, выставил некоторые свои картины.

— Ты их больше никогда не увидишь, — горячился Радик. — Всё это на днях уплывает. Туда. Дарёнов у них нарасхват, это наши — м… и, — Радик употребил не совсем цензурное слово, — их судить надо. Бандиты, неандертальцы! Дарёнов — гений! Знаешь, почём там его картины?

— У тебя все гении, — ворчала Иоанна, разогревая машину. — Тебя туда подвезти, так и скажи. А ещё лучше — вон такси. Дать пятёрку? Безвозмездно.

Радик оскорбление молчал, и Иоанна сдалась. Они поехали «на хату». Тогда всё происходило «на хатах». Выставлялись скульпторы и художники, читались стихи и проза, всевозможные сенсационные лекции, проводились встречи с опальными экономистами, лекарями, футурологами, спасителями «гибнущего мира». На квартирах пели под гитару барды, демонстрировались фильмы и даже разыгрывались спектакли. В этой подпольной жизни культурной элиты была, как во всяком запретном плоде, своя сладость.

По дороге купили две бутылки водки и огромный арбуз. «Людям», — сказал Радик с ударением на втором слоге. Дарёнов же, по его словам, вообще в завязке, с тех пор как они с женой, ленинградской манекенщицей, глупой, но феноменально эффектной бабой, «которая его мизинца не стоила и которую он терпел только ради дочки», ехали навеселе с какого-то банкета. Жена сидела за рулём, дочка — рядом. Дарёнов спал на заднем сиденье и проснулся через пару дней в реанимации, уже без жены и дочери. С тех пор он ни грамма, хотя он-то тут при чём? Его Алка, земля ей пухом, вообще не просыхала, вечно гоняла навеселе. Пользовалась тем, что гаишники от одного её вида свисток проглатывали. Дочку жалко… А жён этих у Дарёнова — что килек в банке, и все дерьмо. Регина эта, например, меценатка, муж ей кучу денег оставил, а квартира — сама увидишь, — Лужники! Тагеев, министр такой был, слыхала?

Иоанна попросила Радика заткнуться и не мешать вести машину. Она устала, хотела есть и уж совсем было собралась высадить Радика с его болтовней, водкой и арбузом у ближайшей остановки такси, когда тот объявил, что приехали.

Дверь открыла сама хозяйка — рослая, костистая, с длиннющими ногами, в серебристо-голубом брючном костюме, под цвет голубовато-серебряных волос — она походила на породистого дога. Регина по-мужски крепко пожала Иоанне руку, с одобрительным кивком забрала арбуз и водку и, указав на распахнутую слева дверь: «Выставка там, раздеваться здесь», — удалилась.

Картины — их было десятка два, а может, и меньше, стояли прямо на стульях вдоль стен, умело освещённые расставленными и развешанными тут и там светильниками. Гости входили и выходили, вполголоса переговаривались. Были и иностранцы — двое итальянцев и пожилой скандинав с переводчицей. Наверное, покупатели. Во всяком случае, скандинав молча стоял перед одной из картин, то отступая, то подходя ближе, справа, слева, и вид у него был, будто он жалеет, что у картины нет зубов, которые можно было бы осмотреть во избежание подвоха. Итальянцы же одобрительно цокали, бегали от картины к картине, чуть ли не на вкус пробовали, восхищаясь, насколько поняла Иоанна, «чего-то там совершенством».

Наверное, совершенство это действительно было — картины ошеломляли каким-то невероятным сочетанием предметов, их назначений и размеров, некоторые просто хотелось потрогать, до того они были правдоподобно неправдоподобными. Но Иоанна не была знатоком живописи, всех этих течений, стилей, направлений, да и другие виды искусств она воспринимала сугубо эмоционально, дилетантски, мнения своего высказывать не любила, да и мнения-то, собственно, не было — так, ощущение, личное приятие или неприятие. А не принимала Иоанна, например, напрочь, мрачные натуралистические сцены — просто сгорали предохранители. В детстве она отказывалась впускать в свою жизнь всякие жалостливые истории про животных, стариков и детей, терпеть не могла «Аленький цветочек», «Му-му», сбегала иногда с самых престижных просмотров со сценами жестокости, насилия и чересчур откровенного секса и выходила из комнаты, когда начинали рассказывать всякие ужасы. Знакомые знали эту её странность, тщетно пробовали перевоспитать. Иоанна понимала, что подобное восприятие искусства недостойно профессионала, но ничего не могла с собой поделать. Даже слишком натурально снятые Денисом сцены из собственных сценариев она предпочитала не смотреть и, к собственному стыду, питала тайную слабость к коммерческим лентам с традиционным «хэппи-эндом».

Картины Дарёнова оказались «те самые», страшные, неприемлемые для её восприятия, хотя в них вроде бы не было ни крови, ни трупов. Кроме «Восходящего чудовища» шокировал «Прыжок» — как бы надвое разделённая картина. Слева фигурка спортсмена под ликование толпы взлетает над планкой, где всё пронизано солнцем, молодым и радостным, ощущением взлёта, а справа вместо матов — провал, бездна.

И далеко внизу, будто с крыши высотного дома, видна городская улица с ползущими муравьями-автомобилями.

«Двое», где сплетённые среди фантастических цветов тела влюбленных, начиная от пояса, как бы постепенно рассыпаются, переходя в песок. И вот уже перед нами пустыня, белесые дюны, уходящий вдаль караван, и эти двое — всего лишь мираж.

Особенно потрясающе был написан этот переход крепких юных тел в нечто рассыпающееся, тленное и неживое. Совершенство кисти, техника письма… Иоанна не понимала, как можно рассуждать о технике, когда страшно и тошно. А страшно и тошно становилось ото всех картин Дарёнова. Там, где даже не было никакого сюжета — просто от зловещего сочетания предметов, красок, от нарушения привычных пропорций. Что бы он ни рисовал — пустую комнату, тёмное окно, улицу, коридор учреждения — везде присутствовало тревожное ожидание катастрофы, неведомого рока, подстерегающего за углом в виде едва заметной тени, блика на оконном стекле или вдруг неизвестно почему плывущего по безоблачно-голубому небу птичьего яйца. Яйцо было чуть надтреснуто, что-то из него уже вылуплялось, и вот это «что-то» при внимательном взгляде было, конечно, никакая не птица. И опять становилось страшно, а взгляд не мог оторваться от тёмной щели в скорлупе яйца, от тени за углом, от загадочного блика на стекле, от дробящегося в разбитом зеркале лица Есенина. В этих тенях, щелях и бликах на картинах Дарёнова была некая гибельная притягательность, они манили как пропасть, бездна, колёса мчащегося поезда. Нечто по ту сторону бытия.

Сбежать на сей раз не удалось. Иоанна в тоске переходила от картины к картине чувствуя, как они душат её своей беспросветностью. Абсурдный, призрачный, разваливающийся мир, трагизм которого ещё больше подчёркивали нарочито близко к реальности выписанные предметы — чем реальнее, тем абсурднее в совершенно абсурдном интерьере. Вроде огромных новеньких блестящих галош, почему-то стоящих на бескрайней снежной равнине. Больше ничего — только уходящий за горизонт снег и галоши с чернильным пятном какой-то фабрики на пятке.

Народ входил и выходил, хлопала входная дверь, какие-то восторженные девицы делились сведениями о Дарёнове, и Иоанна узнала, что он вообще-то художник-оформитель, а живопись его по понятным причинам зажимают, выставляться не дают. Недавно вообще был скандал, приходила милиция, а может, и «оттуда». Тут девицы перешли на шепот, и Иоанна злобно подумала, что «правильно приходила». Даже разбить нос карается законом, а если вы от такой живописи загремите в дурдом или намылите верёвку?

Галоши её доконали. Чувствуя, что ещё долго не избавиться ни от них, ни от других шедевров Дарёнова, оттиснутых в памяти подобно чернильной печати на этих самых галошах, Иоанна собралась «сделать ноги». Радика она решила не звать — пусть на осле добирается, дубина, вместе со своими вернисажами…

100
{"b":"132146","o":1}