Это Ганя по-настоящему поймёт потом, а тогда он так и не нашёл, что ответить отцу. Возможность наслаждаться жизнью даже в самом комфортабельном поезде смертников, когда вокруг пустеют купе и в любую погоду могут придти за тобой, представлялась ему весьма сомнительной. Жизнь — шутка, не только «пустая и глупая», но и трагическая, — к такому выводу пришёл юный Ганя. Но есть в ней избранники судьбы, — думал Ганя. — Которым не надо погрязать в суете, химерах или пьянстве, чтобы избавиться от ужаса жизни. Наделённые даром творчества. Только в творческом вдохновении человек может вырваться из давящего житейского тупика и улететь к звёздам. И он — этот избранник. Он не помнил, когда начал рисовать, казалось, рисовал всегда — на дверях, окнах, обоях. Пальцами, карандашами, углём, мелом, украденной у мамы губной помадой или куском свёклы из винегрета. Что-то поражало его, он хватал, что попадётся под руку, и рисовал. Ему удавалось двумя-тремя линиями или цветовым мазком схватить самое главное. Ганя ещё ходил в детсад, когда его посланная в Москву на конкурс детского творчества акварель «Печка» получила премию. Коричневый прямоугольник в оранжево-красной рамке, обозначающей гудящее за дверцей пламя.
Сначала Ганины кисти просто пели, как птицы на ветках. О красоте мира, природы, человеческого тела, женских лиц и о содержащейся в этой красоте тайне. Его первые портреты, пейзажи, натюрморты напоминали чуть приоткрытые шкатулки с драгоценностями, где под неброской росписью крышки скрывается истинная красота, таинственная и недоступная. Он тогда увлекался спортом /летом — байдарка, зимой — горные лыжи /, лихо отплясывал рок-н-ролл, увязывался на улице за красивыми девчонками и взрослыми дамами, не раз бывал бит, сам бил, и рисовал, рисовал… Всё, вроде бы, шло, как надо. Отца неизвестно откуда взявшееся дарование сына и радовало, и страшило — опасался богемы. Богему Дарёнов Пётр Михайлович представлял в виде Любови Орловой из «Цирка», лихо отбивающей чечётку на пушке в трико из какой-то рыбьей чешуи. Однако, когда Ганины работы выставили среди прочих в музее подарков Сталину, напечатали в «Пионерской Правде» и даже послали куда-то за рубеж, отец стал постепенно склоняться к уговорам матери отпустить Ганю учиться в Ленинград, где проживала сестра отца, старая дева и тоже «номенклатура», и была бы счастлива поселить у себя одарённого племянника.
После смерти вождя отец окончательно сдался — ему было не до сына. Физическая кончина своего бога потрясла его гораздо больше, чем развенчания двадцатого съезда. Отец тогда похудел, ушёл в себя. Интересно, что именно Сталин, а не Ленин был человекобогом Петра Дарёнова.
Итак, в середине пятидесятых Ганя оказался в Ленинграде.
ПРЕДДВЕРИЕ
Вышинский: Значит, эта реставрация капитализма, которую Троцкий называл выравниванием социального строя СССР с другими капиталистическими странами, мыслилась, как неизбежный результат соглашения с иностранными государствами?
Радек: Как неизбежный результат поражения СССР, его социальных последствий и соглашения на основе этого поражения.
Вышинский: Дальше?
Радек: Третье условие было самым новым для нас — поставить на место советской власти то, что он называл бонапартистской властью. А для нас было ясно, что это есть фашизм без собственного финансового капитала, служащий чужому финансовому капиталу.
Вышинский: Четвёртое условие?
Радек: Четвёртое — раздел страны. Германии намечено отдать Украину; Приморье и Приамурье — Японии, Вышинский: Насчёт каких-нибудь других экономических уступок говорилось тогда?
Радек: Да, были углублены те решения, о которых я уже говорил. Уплата контрибуции в виде растянутых на долгие годы поставок продовольствия, сырья и жиров. Затем — сначала он сказал это без цифр, после более определённо — известный процент обеспечения победившим странам их участия в советском импорте. Всё это в совокупности означало полное закабаление страны.
Вышинский: О сахалинской нефти шла речь?
Радек: Насчёт Японии говорилось — надо не только дать ей сахалинскую нефть, но обеспечить её нефтью на случай войны с Соединёнными штатами Америки. Указывалось на необходимость не делать никаких помех к завоеванию Китая японским империализмом.
* * *
«Не следует также забывать о личной заинтересованности обвиняемых в перевороте. Ни честолюбие, ни жажда власти у этих людей не были удовлетворены. Они занимали высокие должности, но никто из них не занимал ни одного из тех высших постов, на которые, по их мнению, они имели право; никто из них, например, не входил в состав «Политического Бюро». Правда, они опять вошли в милость, но в своё время их судили как троцкистов, и у них не было больше никаких шансов выдвинуться в первые ряды. Они были в некотором смысле разжалованы, и «никто не может быть опаснее офицера, с которого сорвали погоны», говорит Радек, которому это должно быть хорошо известно». /Леон Фейхтвангер/
«Уличающий материал был проверен нами раньше и предъявлен обвиняемым, — отвечали советские люди Фейхтвангеру. — На процессе нам было достаточно подтверждения их признания. Пусть тот, кого это смущает, вспомнит, что это дело разбирал военный суд и что процесс этот был в первую очередь процессом политическим. Нас интересовала чистка внутриполитической атмосферы. Мы хотели, чтобы весь народ, от Минска до Владивостока, понял происходящее. Поэтому мы постарались обставить процесс с максимальной простотой и ясностью… Мы вели этот процесс не для иностранных криминалистов, мы вели его для нашего народа».
«В первую очередь, конечно, было выдвинуто наиболее примитивное предположение, что обвиняемые под пытками и под угрозой новых, ещё худших пыток были вынуждены к признанию. Однако эта выдумка была опровергнута несомненно свежим видом обвиняемых и их общим физическим и умственным состоянием. Таким образом, скептики были вынуждены для объяснения «невероятного» признания прибегнуть к другим источникам. Обвиняемым, заявили они, давали всякого рода яды, их гипнотизировали и подвергали действию наркотических средств. Однако ещё никому на свете не удавалось держать другое существо под столь сильным и длительным влиянием, и тот учёный, которому бы это удалось, едва ли удовольствовался бы положением таинственного подручного полицейских органов; он несомненно, в целях своего удельного веса учёного, предал бы гласности найденные им методы. Тем не менее противники процесса предпочитают хвататься за самые абсурдные гипотезы бульварного характера, вместо того чтобы поверить в самое простое, а именно, что обвиняемые были изобличены и их признания соответствуют истине».
«Советские люди только пожимают плечами и смеются, когда им рассказывают об этих гипотезах. Зачем нужно было нам, если мы хотели подтасовать факты, говорят они, прибегать к столь трудному и опасному способу, как вымогание ложного признания? Разве не было бы проще подделать документы? Не думаете ли вы, что нам было бы гораздо легче, вместо того чтобы заставить Троцкого устами Пятакова и Радека вести изменнические речи, представить миру его изменнические письма, документы, которые гораздо непосредственнее доказывают его связь с фашистами? Вы видели и слышали обвиняемых, создалось ли у Вас впечатление, что их признания вынуждены?» «Этого впечатления у меня действительно не создалось. Людей, стоявших перед судом, никоим образом нельзя было назвать замученными, отчаявшимися существами, представшими перед своим палачом. Вообще не следует думать, что это судебное разбирательство носило какой-либо искусственный или даже хотя бы торжественный, патетический характер».
«Помещение, в котором шёл процесс, не велико, оно вмещает, примерно, триста пятьдесят человек. Судьи, прокурор, обвиняемые, защитники, эксперты сидели на невысокой эстраде, к которой вели ступеньки. Ничто не разделяло суд от сидящих в зале. Не было также ничего, что походило бы на скамью подсудимых; барьер, отделявший подсудимых, напоминал скорее обрамление ложи. Сами обвиняемые представляли собой холёных, хорошо одетых мужчин с медленными, непринуждёнными манерами. Они пили чай, из карманов у них торчали газеты, и они часто посматривали в публику. По общему виду это походило больше на дискуссию, чем на уголовный процесс, дискуссию, которую ведут в тоне беседы образованные люди, старающиеся выяснить правду и установить, что именно произошло и почему это произошло. Создавалось впечатление, будто обвиняемые, прокурор и судьи увлечены одинаковым, я чуть было не сказал спортивным, интересом выяснить с максимальной точностью всё происходящее. Если бы этот суд поручили инсценировать режиссёру, то ему, вероятно, понадобилось бы немало лет и немало репетиций, чтобы добиться от обвиняемых такой сыгранности: так добросовестно и старательно не пропускали они ни малейшей неточности друг у друга, и их взволнованность проявлялась с такой сдержанностью. Короче говоря, гипнотизёры, отравители и судебные чиновники, подготовившие обвиняемых, помимо всех своих ошеломляющих качеств должны были быть выдающимися режиссёрами и психологами». /Леон Фейхтвангер/