С огромным разочарованием Маринка поняла, что Крамской живет совершенно отдельной жизнью и никакими тайными ниточками с нею не связан. Она даже почти вспомнила Таню, которая начальственно шагает впереди — это в тот день, когда Маринкин дед гонял по этажам «юных лоботрясов».
И абсолютно неизвестно зачем — из одной упрямой досады на себя — она пошла за Сережей. Почти не скрываясь, словно нарочно хотела, чтоб он ее увидел. Да ведь и правда хотела. Но он ее не видел, а все шел и шел куда-то.
У них в районе пустоты и воздуха много, дома стоят огромно и отдельно, каждый загораживал по полнеба. Сейчас все их окна светились, и Маринка неведомо для себя чувствовала то же, что и Сережа Крамской, — неуютность и грусть оттого, что она идет совершенно одна, совершенно одиноко, на виду у многих и многих уютных, но таких равнодушных к ней окон.
В городе из-за неоновых фонарей почти не видно стало звезд. И думаешь иной раз, что, может быть, их заменяют окна многоэтажных огромных квадратов и прямоугольников. Ведь окна горят долго — почти всю ночь, почти как звезды…
Потом, вслед за Сережей, она оказалась на школьном дворе. И замерла у кустов, когда увидела, что он собирается звонить.
Еще несколько дней назад она бы обязательно подслушала. Или уж, по крайней мере, имела бы в душе такое поползновение. Но сейчас ей не хотелось поступать… низко. Да, она так и сказала себе: «Низко». И удивилась этому слову — вообще употребляемому шестиклассниками крайне редко. А уж по отношению-то к себе и тем более. Никогда!
Итак, она стояла у кустов и ждала. Нет, она, конечно, испытывала то волнение, которое испытывает всякая кошка при встрече с мышонком, а всякая девочка при встрече с интересующим ее мальчишкой.
Но испытывала она и еще что-то, намного более важное, чем этот охотничье-спортивный интерес.
Наверное, все-таки не случайно, не из одного только любопытства, она интересовалась шестым «А» и Крамским. И совершила этот жалкий, с точки зрения всех своих подружек, да, жалкий, по обычным меркам, поступок, когда поплелась за ним…
Что же это было такое?
Если б речь шла о взрослых, я бы сказал: она влюбилась. А может быть, и у шестиклассников это называется тем же словом?
Сережа вышел из будки.
— Крамской? — И тут же испугалась, тут же подумала, что надо хоть немножечко сделать вид, будто она нечаянно оказалась тут: — Это ты, Крамской?
Сережа подошел к ней, не зная, что говорить, забыв все, что было полминуты назад.
— Я иду мимо и вижу, ты в телефоне стоишь…
Опытный детектив, он хорошо знал, что среди такой темноты ничего в той будке не разглядеть. Но сейчас же поверил ей и кивнул.
Ну, а дальше-то что?
А ничего, неизвестно. Сереже и так хорошо было — стоять с ней в этой темноте и молчать. Но Маринка, более опытная в таких делах, знала, что нельзя просто стоять — и все!
— Я домой иду.
Вот же дубина! Маринка видела своим рентгеновским девчоночьим взглядом, что он волнуется. Еще как! А сам ни слова!
— Ну… Ты хочешь меня проводить?
Сереже глупо казалось отвечать на то, что и так было слишком понятно.
— Почему же ты не отвечаешь… Сережа?
Слово это — «Сережа» — вырвалось из нее абсолютно нечаянно, незапрограммированно! Собиралась-то она сказать: «Крамской», а получилось: «Сережа».
Обычно такие мгновенья наши трусливые души стараются проскочить, словно бы ничего не случилось. Но Маринка Коробкова, видно, родилась не совсем простым человеком. И она не испугалась признаться стоящему напротив нее мальчишке в том, что… Да нет, она, конечно, не словами признавалась. Словами этого и на листе бумаги, пожалуй, не выговоришь.
Маринка посмотрела Сереже в глаза. Они были совершенно одного роста… ну совершенно! И, как потом выяснилось, родились в одном месяце. Сережа был старше нее лишь на четырнадцать дней: он третьего июля родился, а Маринка семнадцатого.
Школьные отношения, «школьные любови» — да еще с шестого класса — редко бывают гладкими и прямыми. Обязательно где-нибудь на ровном месте возникают пустые ссоры, ненужные объяснения. У них же — с первого дня и до самого конца — этого ничего не было. Редчайший случай!
Да, редчайший, но он произошел!
Впрочем, я слишком уж забегаю вперед. И делаю это только для того, чтобы объяснить, как Маринкина рука оказалась вдруг в Сережиной, хотя, по представлениям многих, для этого должна была бы пройти неделя, а то и больше. И вряд ли я смог бы объяснить, почему в такую познотень Сережа оказался в Маринкиной комнате. Коробков-папа долго выискивал благовидный предлог и наконец с некоторым тайным беспокойством заглянул к дочери.
Он никогда не видел, чтобы его Машка разговаривала с кем-то, имея такие заинтересованные глаза. И толстый папа-Коробков невольно позавидовал этому мальчишке с бледноватым и не очень уверенным лицом…
Когда, тихо скрипнув, дверь приотворилась и в нее просунулся могучий дядька, так удивительно непохожий на Маринку и чем-то неуловимо на нее похожий, Сережа повернулся и встал, сказал «здравствуйте». Ну, словом, как поступают все нормальные воспитанные люди.
И все же что-то такое осталось на Сережином лице — несмываемое никакой вежливостью, что папа-Коробков почувствовал себя до ужаса здесь лишним.
И немедленно вышел!
Однако родительский инстинкт все-таки победил в нем. Он еще постоял несколько секунд под дверью, послушал, что было не очень хорошо с его стороны… А впрочем, сделайтесь сами родителями, тогда и судите.
Итак, он послушал под дверью, но ничего не понял. Похоже, мальчик этот рассказывал его дочери детективный сюжет, что было очень мало вероятно: слишком уж у них лица были другие!
И тут, почувствовав наконец стыд, папа-Коробков тихо ушел к себе в кабинет, отложил рукопись с чужим романом, вставил в машинку лист бумаги и принялся за статью, которая не имела отношения ни к Маринке с ее мальчиком, ни к отложенному чужому роману… Нет, Маринка бы была в той статье, присутствовала невидимкой.
И потом статью, кстати, сильно хвалили, говоря, что критик Коробков переживает вторую молодость. А он, между нами, толком и первой-то не пережил, вечно занятый работой и литературными спорами.
Кто кого
На следующий день было так много событий, что про него, наверное, следовало бы отдельно написать целую книгу, размечая все по часам и по минутам. Это, кстати сказать, редко бывает. Обычно часы нашей жизни пробегают серыми мышками. Потому мы про них почти и не помним ничего. Эх, говорим, счастливая и неповторимая пора детства. А чего там было такого уж неповторимого, сами не знаем.
Но совсем не таков уродился день, о котором идет речь.
Четвертым уроком была у них литература. И вот в класс вошла Алена Робертовна. Походка ее была пружиниста, взгляд горел, и голос, которым она сказала: «Тихо, ребята!», заставил всех замолкнуть.
Лишь Сережа Крамской примерно представлял, что сейчас должно произойти. Да Таня Садовничья сидела со всепонимающим выражением лица. Да у Мироновой, у которой вчера вместо семи рублей оказались в кошельке злосчастные клочки, продолжала, видимо, переживать это событие и тоже не особенно отреагировала на внезапную решительность учительницы.
— Тихо, ребята! Как вам известно, у нас пропал классный журнал. Вчера эта история стала мне до конца ясна… Мне — понимаете? И это мое дело — вашей учительницы, вашего классного руководителя!
Шестой «А» удивленно затаился. Словно Аленина истинная душа, до того скрывавшаяся, вдруг вырвалась из засады.
— Я никого не хочу посвящать в эту историю. Я ее прекращаю, вы слышите?! А если кто-то вздумает продолжать, пусть не надеется на хорошую жизнь. Этой истории не было в нашем классе.
— Но ведь она была! — тихо сказала Таня.
Ее мог услышать только Сережа. Учительница бы прежде обратила внимания на этот голос не больше, чем на полет мухи под потолком.
— Садовничья! Ты, кажется, что-то сказала?