– Ты что? Али опасение какое имеешь?
– Коли спрашиваешь, скажу: не нравится мне все это дело.
– Какое дело?
– Да вот этот семейный совет.
– Почто так?
– Не верю я, князь, твоим дядьям.
– Я и сам им не верил, думал, не пойдут добром под мою руку. Ан видишь, – смирились. Никто и слова вперекор не молвил, как принимал я большое княжение.
– Вот это и худо. Ежели бы они тогда заартачились, как того ожидать следовало, было бы все понятно. А так похоже, что затевали они что-то супротив тебя, да то ли сговориться не успели, то ли не все у них готово было, когда преставился князь Пантелей Мстиславич. И может статься, все эти месяцы они тебе покорность выказывали лишь затем, чтобы глаза отвести и тем временем свой подвох без помехи закончить.
– Блажишь ты, Никита! Ну сам рассуди: что они теперь могут сделать, хоть бы и хотели? Коли думали княжение у меня оспаривать, время у них упущено, я уже давно княжу. Ежели теперь удумали меня согнать, сами знают, что руки коротки. Войска собрать они не могут без того, чтобы мы тотчас о том не сведали. Чего же бояться-то?
– Не знаю, Василей Пантелеич, а вот душа у меня неспокойна. Ведь когда по осени ездил я к ним гонцом, по всему было видно, что сговор они вели и что-то у них затевалось. Да и после того… Шестак-то сколько разов уже в Козельск мотался? И сейчас тоже он там сидит.
– Пускай сидит. Здесь воздух чище будет.
– Оно так, да все же примечательно, что как раз в это время и гонца к тебе из Козельска прислали. Похоже, что перед этим снова они сговаривались.
– То вельми понятно: коли они меня на семейный совет зовут, как им было о том промеж собою не договориться?
– А Шестак здесь при чем?
– Э, дался тебе Шестак! Он исстари друг Титу Мстиславичу.
– Вот эта дружба к добру и не приведет. Послушай совета моего, Василей Пантелеич: под каким-либо случаем отложи эту поездку в Козельск. Повременим малость да приглядимся. Может, и сведаем что о их замыслах.
– Еще чего! Коли мое слово им сказано, я его не порушу.
– Ну тогда по крайности прихвати с собою сотен пять воев.
– Да ты никак рехнулся! На семейный совет с войском приду! После этого надо мною не только все родичи, а и дети малые потешаться станут. Выпей-ка лучше вот эту чарку, авось у тебя от головы оттянет!
– Эх, Василей Пантелеич! Дай-то Бог, чтобы я ошибался, а не ты!
* * *
После этого разговора прошло больше месяца, но ничто не нарушало мирного течения жизни Карачевской земли. Василий все это время был поглощен своими делами и по поводу предстоящей поездки нимало не тревожился, лишь изредка посмеиваясь над опасениями Никиты.
Видя, что это бесполезно, Никита их высказывать вслух перестал, но недоброе предчувствие его не покидало. Он зорко присматривался ко всему окружающему, прислушивался к разговорам бояр и даже на свой собственный страх установил тайное наблюдение за Козельском, заслав туда пару надежных людей. Но все было совершенно спокойно, и ничего подозрительного заметить ему не удалось. Даже Шестак, за которым Никита следил особенно бдительно, больше не покидал Карачева и ни с кем из посторонних людей не сносился.
Не удовлетворившись этим, Никита поделился своими опасениями с воеводой Алтуховым, в преданности которого Василию он не сомневался. Алтухов считал, что какой-либо злой умысел или западня тут весьма маловероятны, но, внимательно выслушав все доводы Никиты, все же согласился, что некоторые меры предосторожности принять следует, и притом втайне от Василия, чтобы не рисковать его запретом, в котором можно было не сомневаться.
Наконец приблизился день отъезда. Василий решил взять с собою, в качестве свиты, боярина Тютина, воеводу Алтухова, детей боярских Лукина и Софонова и, разумеется, Никиту. Последнему было поручено также составить отряд из тридцати дружинников для сопровождения.
– Дозволь, княже, хотя бы сотню взять, – снова попробовал настаивать Никита.
– Опять ты за свое! Уже было тебе не однажды сказано: не стану я людей смешить!
– Какой тут смех? Тебе, как великому князю, даже приличествует много людей при себе иметь.
– Бери тридцать человек и разговор кончен!
Скрепя сердце Никита повиновался, но людей и коней для этой поездки подобрал с особой тщательностью. В состав конвоя вошли отборнейшие дружинники, в том числе Лаврушка, с которым Никита долго беседовал отдельно.
Утром двадцать второго июля все было готово к отъезду, когда Никита доложил князю, что воевода Алтухов занемог и просит освободить его от поездки.
– Что с ним такое? – с неудовольствием спросил Василий.
– Должно, вчера, после бани, прохватило его ветром, – ответил Никита. – Поясницу свело, никак на коня сесть не может.
– Ладно, пускай вместо него живо сбирается второй воевода, Гринёв!
Перед тем как выйти во двор, Василий, уже готовый в путь, подумал вдруг, что, в связи с предстоящим назавтра крестоцелованием Тита Мстиславича, не мешает прихватить с собою духовную грамоту деда. Он быстро прошел в свою опочивальню и, подойдя к божнице, открыл кипарисовый ларец. Но последний был пуст.
Не веря глазам, князь сунул в ларец руку, тщательно обшарил все углы, потом поднял его и потряс над полом. Никаких сомнений не оставалось: духовная Мстислава Михайловича исчезла.
– Тишка! – крикнул Василий сдавленным от страшного гнева голосом.
Постельничий, находившийся в соседней горнице, не замедлил появиться перед князем.
– Где грамота, что тут лежала?
– Не ведаю, пресветлый князь, – запинаясь, ответил Тишка, побледневший при одном взгляде на пылающее бешенством лицо Василия. – Еще покойный родитель твой запретил мне к этому ларю касаться. Я никогда и близко до него не подходил.
– Позвать дворецкого!
Через минуту в сопровождении Тишки в опочивальню вошел взволнованный Федор Иванович, которому постельничий по дороге успел сообщить, в чем дело.
– Куда девалась грамота из этого ларца? – грозно спросил Василий.
– Не ведаю, батюшка-князь, – ответил старик. – Я к ней николи не осмелился бы и притронуться.
– Все вы святые! – крикнул Василий. – А грамота сама, что ли, улетела?! Опричь меня, только вы двое сюда вхожи, ваш, стало быть, и ответ! Коли сей же миг не сыщется пропажа, обоим велю головы снять!
– В животах наших ты волен, княже, – с достоинством ответил Федор Иванович. – С детских лет и я, и Тихон служим твоему роду честно, и не чаяли мы дожить до того, что ты худое на нас помыслишь.
– Прости меня, старик, – несколько успокоившись, сказал Василий, – ни на тебя, ни на Тишку я и в мыслях не имел. Лишь о недогляде вашем речь моя была. И грамоту эту надобно сыскать, чего бы то ни стоило. Как мыслишь ты, кто мог совершить такое подлое дело?
– Ума не приложу, княже. Ведь не то что в опочивальню твою, а и в смежные горницы, окромя тебя да Никиты Гаврилыча, почитай, никто не заходит.
– Ну, о Никите Гаврилыче тут и разговору быть не может! Припомните оба, не захаживал ли сюда еще кто?
– А ты, княже, когда в последний раз тую грамоту в руки брал?
– Невдолге после кончины батюшкиной, – немного подумав, ответил Василий, – так, должно, в половине ноября.
– Стало быть, тому уже месяцев восемь, как ее унести могли. А может, ты запамятовал? Не доставал ты ее, часом, в тот день, когда звенигородский князь тебе крест целовал?
В мозгу Василия молнией мелькнуло подозрение на князя Андрея: ведь это он пожелал целовать крест не в крестовой палате, а перед лицом архангела, в опочивальне! Но, вспомнив все обстоятельства дела, Василий тотчас отбросил эту мысль. В опочивальне было тогда много народа, – все вместе вошли, и все вместе вышли, – Андрей Мстиславич один тут не оставался и в тот же час уехал. Да и зачем ему эта грамота, коли он по своей доброй воле крест поцеловал и его, Василия, право признал полностью и при многих свидетелях? Нет, это не он сделал!
– Я в тот день грамоты не вынимал, – ответил Василий, – и была ли она в ларце, не знаю. Может, и прежде ее унесли. Припомните до́бро, не входил ли кто в опочивальню до того или после?