Это, конечно, не блюдо – но на сегодняшний день мне не приходит в голову ничего кроме походного, военного, лучшего из лучших вариантов, мною попробованного – провяленного на ветру куска просоленной баранины, сушившегося каждую весну (начало весны, когда ещё нет мух) под стрехой крыльца.
Ветерок легко продувал дощатое покосившееся крыльцо, ты вставал на цыпочки и, стараясь не стукнуть, не шумнуть, тянулся к гладкой ольховой жердине, на которую были нанизаны крупные куски, чтоб стянуть один с собой, на рыбалку (попроси – тебе и так дадут, но таким образом – невероятно вкуснее).
Если успевало (я наивно полагал, что никто не видел урона от моих набегов), мясо высыхало до уровня твёрдого тёмного багрово-коричневого кольца с жёлтыми прожилками огустевшего, до вида смолы, жира. При определённом усилии молодых зубов мясо начинало отслаиваться, и во рту, после долгого процесса разминания и разжёвывания – приобретало желанный, притягивающий и неописуемо нежный вкус. Двух-трёх кусков хватало на весь день рыбалки. Больше ничего и не надо было: осторожно закинуть удилище, следить за притопленным поплавком – не всплывает ли, не поплывет ли легко по течению, будто нет ни червяка, ни груза – значит, клюёт лещ – и запустить руку в карман, и не спеша, как можно бесшумней оторвать дольку мяса и запустить в рот. Вкуснее всего на свете. Не пробовал, правда, индейский пимакан, но наверняка нечто подобное – по притягательности напоминающее разве что семечки (для любителей полущить и поплеваться шелухой).
Но это всё же не блюдо. Хотя, на сухом мясе можно, пожалуй, прожить всю жизнь, и оно делалось ради того, чтоб потом из него сварить простенький деревенский суп, а в таком виде – это не пища, а нечто вроде перекуски, столь ныне распространённой – чипсы, фастфуд, гамбургер с томатным соком – только неизмеримо выше.
Что ещё, что ещё? Есть конечно, рыба в молоке, но это на любителя, довольно специфическая вещь. В молоко, как в уху, кладут картофель, рыбу (конечно, не стерлядь, а попроще, можно хариуса). Желательно готовить в печке, запекать в огромной семейной чугунной сковороде, чёрной, наследственно передаваемой чуть не веками – запекать до корочки сверху, которую потом нетерпеливо пробиваешь ложкой, и между картофелинами, как вода в проталинах – рыбно-солёная беловатая с желтым отливом вожделенная жижица (в детстве, увлёкшись, можно было высушить сковородку, оставив взрослым разбираться с тем, что осталось – куски щук и язей, картошек и лука) – неописуемая вкуснотища, невместимая в слова и описания, как деревенское семейное полнокровное счастье.
Я как-то предложил отведать знакомому. Он сначала думал, что я шучу, что это всё на приколе, что такого не бывает и быть не может, потому что нельзя представить некое единство из молока и рыбы. Он сам приехал впервые на службу в церковь. Надо сказать, человек известный, как говорится авторитетный в определённых кругах, не робкий – много испробовал, много ему и досталось, в том числе и десяток пуль, несколькими порциями, одну из которых он сам спокойно выковырял из своей шеи, как случайно застрявшую вишневую косточку – просто поддел пальцем, и сковырнул.
Церковь я строил в память об убитом друге – строил с отцом, можно сказать со всей семьёй. Даже дети, когда мы возились наверху, клали оцинкованную крышу – с чем-то там разбирались внизу, конечно, в силу своих дошкольных лет: разводили костер, кипятили чай… Служат там теперь отцы той самой Российской Православной Церкви, Белой Церкви, о которой я уже упоминал – не торгующей, не покупающей-продающей, не зараженной ересью жидовствующих, сущностью Пидерсии.
Отцы и пригласили этого нашего знакомого на службу на Троицу. Только, наверно не предупредили, что монастырская служба, особенно Троицкая – одна из самых долгих в году. Всенощная, литургия, и по новой – вечерня с коленопреклоненными молитвами. На этих молитвах, под конец четырнадцатичасовой непрерывной службы, некоторые бабушки уже так и остались лежать, как сраженные воины, а у некоторых не осталось сил встать – только сидели на устланной травой и листвой церковной лужайке и кивали на возгласы кадящего священника: да, да…
Наш знакомый приехал, не зная, что его ожидает, бодро заявив с ходу: "Так, отцы! Я тут подзарядился слегка – в баньку, в футбольчик немного погонял! Короче, всё готово, в форме! – хоть сейчас в бой!..."
Гляжу, к середине всенощной уже немного побледнел, дальше – сложнее: стоит, шатается, держится уже за свечной столик, крепится как может. Потом уже сел на скамью, а на коленопреклоненных молитвах, вернее после каждой – едва отрывался от поклона и сидел прямо на пороге, только удивлённо кивая – ну, отцы! Ну, дают!... А отцы не просто читают, а по случаю особенно рьяные – распевают всё вплоть до Шестопсалмия – на долгий праздничный знаменный распев.
Вот после этой службы мы поехали с ним, и с друзьями, ко мне в гости. Думаю, шок от монастырской службы сказался и на всём остальном, и на вкусе хариуса в молоке.
Рекомендую.
Кроме того, конечно, сам хариус, не приготовленный, просто свежеподсоленный, пару часов пробывший под гнётом – отдельная закуска. С молодой картошкой под укропчиком. Дочь моя, которая бегала тогда под лесами нашей тогда ещё новой церкви, и которой на сегоднящий момент двадцать один, первым делом, отзвонившись что едет домой, интересуется: – Хариус есть?
Выросла на этом. Наша земля, коми – вообще имеет название от зырянского слова ком – хариус. И это одно, конечно, из обыденнейших блюд нынешних деревенских жителей, а так же обитателей многочисленных колоний – поселений. Суть не в этом.
На семьдесят пятом году своём умерла и бабушка. Та, что таскала мне морошки. Отпели, подержали во дворе в простой домовине, украшенной всё теми же белыми полотенцами, какими укрывают выпечку, и понесли хоронить (тогда ещё новой не было) мимо старой церкви – на погост. У церкви просто постояли, и в путь.
Домой, обратно в осиротевшую хату, мы с отцом с кладбища не пошли. Молча махнули в тайгу, на речку. И здесь, на первом же перекате, началось чудо – сверху сыпал, как наши невидимые внутренние слёзы, мелкий беспрерывный дождичек. А снизу, с глубины, из переплетений тучных, как бабушкины так и не выцветшие косы, струй – всплывали и всплывали, и садились на наши крючки, будто повинуясь чьей-то воле, будто ожидая своей очереди, крупные хариусы – как подарок Лизы, бабушки моей, напоминавшей так, чтоб не сильно горевали, что есть место в этой, такой же череде дней – чуду смерти и воскресения.
Вот этой, чудесной рыбы – надо отпробовать хоть разок в жизни, как она горит и тает во чреве неким пряным, немного отдающим чем-то, будто тленной горечью, вкусом бледно-розовых, светящихся изнутри, полупрозрачных кусков, переливающихся бледной радугой, от серого, через розоватую, будто предрассветную серость востока, к коричневатому, земному, западу – что никак не свойственно упакованной в вакуум магазинной форели и красной норвежской сёмге, выращенной только для еды.
Попить можно чаю с травами. В первую очередь чай должен быть заварен на правильной воде. Вот на той речушке в тайге, где мы вытаскивали и вытаскивали брусковатых, с сизым отливом, с неясными цветными бледно-синими и красноватыми пятнами, хариусов – вода, из которой они появлялись – правильная. Проверено поколениями. Отца моего, подростком, дед гонял за водой для чая на эту речку. Отец с сестрами жутко радовались этой возможности отгулять где-нибудь в укромном месте до вечера, покуражиться без наказаний и выволочек за безделье, а потом черпануть в ближайшем колодце ведро воды и принести домой, изображая усталость от многотрудного шестикилометрового похода. И дед с бабушкой, намахавшись на сенокосе, будут медленно попивать чай из ведёрного самовара, пока не выпьют весь. И дед будет приговаривать: ах, вкусно! Вот это вода!
Дело прошлое, но вода с тех перекатов, каменистых, хариусных – действительно, необыкновенная, пьёшь и не можешь напиться – каждый глоток требует следующий, пульсируя как мысль, несущая тебя по жизненным перекатам и струям.