>* * *
На фронт он ехал через Москву. Подъезжая к столице, сумел в нужном месте и в нужное время выбросить в окно письмо-треуголку, адресованное хорошему другу мамы Николаю Ивановичу Харджиеву (1903—1996). Письмо это чудом и вовремя попало в руки адресата. Н. И. Харджиев в сопровождении И. Н. Томашевской (жены известного литературоведа) отыскал воинский эшелон, стоявший на запасном пути. Пробегая вдоль вагонов-теплушек и выкрикивая имя Гумилёва, они наконец нашли Льва и снабдили его теплыми вещами и деньгами. Тогда же у них состоялся и разговор о пассионарности. Другу матери Гумилёв сказал: «Из всех моих лишений тягчайшим была оторванность от науки и научной академической жизни». Знал бы тогда Лев, сколько ему еще придется страдать от этой самой «академической науки»…
Пока поезд дожидался отправки, Гумилёв сумел дозвониться еще до одного московского знакомого — В. Е. Ардова (он привез изголодавшемуся солдату буханку хлеба) и известного писателя В. Б. Шкловского: ему Лев передал рукопись стихотворной драмы о Чингисхане в надежде, что ее удастся напечатать в связи с 25-летним юбилеем Монгольской Народной Республики. Увы, Шкловский ничего не сделал для продвижения выстраданного литературного и драматического детища молодого поэта (вероятно, испугался), впервые оно было напечатано лишь в 2004 году.
О своей фронтовой жизни Л. Н. Гумилёв с легкой иронией рассказал сам в одном из многочисленных интервью, которые ему пришлось давать в конце жизни: «<…> я поехал добровольцем на фронт и попал сначала в лагерь "Черемушка", откуда нас, срочно обучив в течение 7 дней держать винтовку, ходить в строю и отдавать честь, отправили на фронт в сидячем вагоне. Было очень холодно, голодно, очень тяжело. Но когда мы доехали до Брест-Литовска, опять судьба вмешалась: наш эшелон, который шел первым, завернули на одну станцию назад (уж не знаю, где она была) и там стали обучать зенитной артиллерии. Обучение продолжалось 2 недели. За это время был прорван фронт на Висле, я получил сразу же назначение в зенитную часть и поехал в нее. Там я немножко отъелся и в общем довольно благополучно служил, пока меня не перевели в полевую артиллерию, о которой я не имел ни малейшего представления.
Это было уже в Германии. И тут я сделал действительно проступок, который вполне объясним. У немцев почти в каждом доме были очень вкусные банки с маринованными вишнями, и в то время, когда наша автомобильная колонна шла на марше и останавливалась, солдаты бегали искать эти вишни. Побежал и я. А в это время колонна тронулась, и я оказался один посреди Германии, правда, с карабином и гранатой в кармане. Три дня я ходил и искал свою часть. Убедившись, что я ее не найду, я примкнул к той самой артиллерии, которой я был обучен — к зенитной. Меня приняли, допросили, выяснили, что я ничего дурного не сделал, немцев не обидел (да и не мог их обидеть, их не было там — они все убежали). И в этой части — полк 1376 31-й дивизии Резерва Главного командования — я закончил войну, являясь участником штурма Берлина.
К сожалению, я попал не в самую лучшую из батарей. Командир этой батареи старший лейтенант Фильштейн невзлюбил меня и поэтому лишал всех наград и поощрений. И даже когда под городом Тойпицем я поднял батарею по тревоге, чтобы отразить немецкую контратаку, был сделан вид, что я тут ни при чем и контратаки никакой не было, и за это я не получил ни малейшей награды. Но когда война кончилась и понадобилось описать боевой опыт дивизии, который было поручено написать нашей бригаде из десяти–двенадцати толковых и грамотных офицеров, сержантов и рядовых, командование дивизии нашло только меня. И я это сочинение написал; за что получил в виде награды чистое, свежее обмундирование: гимнастерку и шаровары, а также освобождение от нарядов и работ до демобилизации, которая должна была быть через 2 недели».
Опыт войны помог Гумилёву укрепиться также и в некоторых выводах, имевших не только практическое, но и теоретическое значение (что в будущем пригодилось при разработке учения об этногенезе). Спустя много-много лет в одном из интервью он откровенничал: «Да, я могу рассказать, что такое армия без всяких прикрас. Все эти писатели, Бондарев и другие, — это результат "писательства". Самый жесткий писатель – это ранний Лев Толстой с "Казаками” и русская литература, посвященная войне с Наполеоном. Далее начинается приукрашивание действительности <…> Войны происходят, с этим ничего не поделаешь. Человечество несет количественные и качественные потери, но жестокость опустошает душу. <…>
Все мы в этой последней войне воевали за Россию, хотя в нашей маленькой зенитной батарее были армянин и казах. И мы великолепно уживались друг с другом на индивидуальном уровне. Но мы же не навязывали своих привычек, не старались сделать из них "неполноценных русских". И они вели себя соответственно в отношении нас. Общий результат известен? Мы взяли Берлин, а не противник – Москву. Наша пассионарность оказалась выше немецкой. <…>
Я воевал в тех местах, где выживали только русские и татары. Войны выигрывают те народы, которые могут спать на голой земле. Русские и татары — могут, а немцы – нет. Немцы воюют по часам, и только, когда кофе попьют, а мы — всегда. <…> Надо вынести все страдания и оправдаться в слезах и покаянии самому. Судьба — это вероятность состояния. То есть существует процесс, который идет не жестко запрограммировано, а вариабельно, причем вариабельность эта зависит от такого количества фактов, что мы их даже учесть не можем, не то что совладать с ними. Поэтому я охотно повторю: что доволен своей судьбой. Я был не одинок, я был со своим народом и переживал то, что переживал мой народ».
В победном мае 1945 года Л. Н. Гумилёв «рапортом» Н. И. Харджиеву из поверженного Берлина: «О себе: я участвовал в 3 наступлениях: а) освободил Зап[адную] Польшу, б) завоевал Померанию, в) взял Берлин, вернее его окрестности… Добродетелей, за исключением храбрости, не проявил, но тем не менее на меня подано на снятие судимости. Результата жду. Солдатская жизнь в военное время мне понравилась. Особенно интересно наступать, но в мирное время приходится тяжело». В минуты редкого затишья Гумилёв писал стихи — и патриотические, и элегические. Наступление Красной армии и победоносное завершение кровопролитной войны пробудили в душах советских людей глубокие патриотические чувства гордость за свою великую Родину. Лев Гумилёв – не исключение. В стихотворение, названном «Наступление», писал:
Мы шли дорогой русской славы,
Мы шли грозой чужой земле,
И лик истерзанной Варшавы,
Мелькнув, исчез в январской мгле.
А впереди цвели пожары,
Дрожала чуждая земля,
Узнали тяжесть русской кары
Ее леса, ее поля.
Но мы навеки будем правы
Пред вами, прежние века.
Опять дорогой русской славы
Прошли славянские войска.
Лирическое настроение Гумилёва отразилось в письмах к Эмме Герштейн, но еще больше — в посвященных ей стихах. К Эмме он сохранял былую привязанность, часто вспоминая их мимолетную любовь в Питере, когда они на ночь оставались в мастерской художника А. Осмеркина (тот, сам не равнодушный к Эмме, уезжая в частые творческие командировки, великодушно предоставлял ей ключ). Теперь же, находясь в Германии и не зная, останется ли он живым до конца войны, он посвятил и отправил Эмме одно из своих лучших стихотворений «Поиски Эвридики», названное лирическими мемуарами:
Горели фонари, но время исчезало,
В широкой улице терялся коридор,
Из узкого окна ловил мой жадный взор
Бессонную возню вокзала.
В последний раз тогда в лицо дохнула мне
Моя опальная столица.
Все перепуталось: дома, трамваи, лица
И император на коне.
Но все казалось мне: разлука поправима.
Мигнули фонари, и время стало вдруг
Огромным и пустым, и вырвалось из рук,
И покатилось прочь — далеко, мимо,
Туда, где в темноте исчезли голоса,
Аллеи лип, полей борозды.
И о пропаже мне там толковали звезды,
Созвездья Змия и созвездья Пса.
Я думал об одном средь этой вечной ночи.
Средь этих черных звезд, средь этих черных гор —
Как милых фонарей опять увидеть очи,
Услышать вновь людской, не звездный разговор.
Я был один под вечной вьюгой —
Лишь с той одной наедине,
Что век была моей подругой <…>