Голландцы обратно зашеровались и вусмерть покатились, когда дотыркали про Армаду. Испанцы лепили от фонаря про победу, но им не посветило – ссученных становилось меньше, чесноки шерудили рогами. Голландцы восстали по новой, а Маргарита Пармская и Александр Фарнези смылись во Фландрию, где народ клал на Лютера. Так владычество испанцев в Голландии накрылось мокрой п[…]». Тюрьмы и лагеря не заставили Льва Гумилёва отказаться от поэзии. В Норильске он работал над большой стихотворной трагедией о Чингисхане. Пятиактная пьеса называлась «Смерть князя Джамуги» и была посвящена ключевому событию в истории становления Монгольской державы и победе Темучина, ставшего Чингисханом, над своим главным соперником Джамугой, что трактовалось автором как торжество ханской диктатуры над степной вольностью и военной демократией (скрытый, но недвусмысленный намек на укрепление сталинского режима): Когда трещат домав рукахсибирской вьюги И горы глыбами швыряютс высоты, И рвутся у коней походные подпруги, Джамуги смерть тогда припомниты. <…> За промерзшими стенами барака — непроглядная тьма я завывания ветра, а внутри у чадящей коптилки или застающей печки — никому не известный и никем не признанный поэт бисерным почерком записывает монолог Чингиса о счастье в довольно-таки странном его понимании: Нет. Счастье, нойоны, неведомо вам, Но тайну я эту открою. Врага босиком повести по камням, Добыв его с долгого боя; Смотреть, как огонь пробежал по стенам, Как плачут и мечутся вдовы, Как жены бросаются к милым мужьям, Напрасно срывая оковы; И видеть мужей затуманенный взор (Их цепь обвивает стальная), Играя на их дочерей и сестер, И с жен их одежды срывая. А после, врагу наступивши на грудь, В последние вслушаться стоны И, в сердце вонзивши, кинжал повернуть… Не в этом ли счастье, нойоны? «Смерть князя Джамуги» — не единственная драма, сочиненная Гумилёвым в норильском лагере. Более сорока лет держал он в памяти фантасмагорическую сказку «Посещение Асмодея» и лишь в конце 80-х годов прошлого столетия «вывел» ее на бумагу, чтобы подарить на день рождения своей супруге. История Асмодея в передаче Гумилёва – современная интерпретация легенды о докторе Фаусте, представленной сквозь призму блоковского «Балаганчика». Как и в бурлеске Александра Блока, у Льва Гумилёва действуют Пьеро, Арлекин и Коломбина, но в лице ленинградских студентов предвоенной поры. Вместо беса Мефистофеля — бес Асмодей, а вместо Фауста — старый, беспринципный и безымянный Профессор Ленинградского университета, у которого учатся упомянутые студенты. Сюжетная линия — почти как в гётевском «Фаусте», но с поправкой на современность. Скупой, как шекспировский Шейлок, Профессор продает свою душу дьяволу в обмен на его содействие в обладании молоденькой студенткой. А чтобы ее ухажеры Пьеро и Арлекин не мешались под ногами, упекает их с помощью Асмодея в тюрьму НКВД. Там молодых ребят после страшных пыток безуспешно пытаются заставить подписать порочащий их документ. В конечном счете верная и чистая любовь студентов оказывается сильней тюремных запоров, посягательств Профессора на девичью невинность и дьявольских козней и наваждений…
Лагерная интеллигенция, составлявшая подавляющее большинство в окружении Гумилёва, видела в нем поэта, со временем способного сравняться со своими родителями. О научном даровании Льва знали только самые близкие и достойные: с ними в редкие свободные минуты он любил порассуждать не только на исторические, но и на философские темы. В норильской полярной мгле звучали тогда имена Декарта и Канта, Шопенгауэра и Ницше, Джеймса и Дьюи. Программным стихотворением Льва Гумилёва, достойным занять место в самой взыскательной поэтической антологии, его друзья считали стихи, написанные еще до первого ареста: Дар слов, неведомый уму, Мне был обещан от природы. Он мой. Веленью моему Покорно все: земля и воды, И легкий воздух, и огонь В одно мое сокрыто слово, Но слово мечется, как конь, Как конь вдоль берега морского, Когда он, бешеный, скакал, Влача останки Ипполита, И помня чудища оскал, И блеск чешуи, как блеск нефрита. Сей грозный лик его томит, И ржанья гул подобен вою, А я влачусь, как Ипполит, С окровавленной головою И вижу – тайна бытия Смертельна для чела земного, И слово мчится вдоль нея, Как конь вдоль берега морского. В других стихах «норильского цикла» он также заявил о себе, как поэте, искушенном талантом и многотрудной жизнью: Вверху луна бежит неудержимо, Внизу бежит подземная вода. Уходят вдаль года, года проходят мимо, И часто мнится – навсегда. Но бурых туч встревоженные пятна И серный огнь подземных родников Зовут на землю вновь, зовут сюда обратно Мечты давно в земле зарытых стариков, Утраченные дни сильнее поколений. Детей не упасут от пращуров отцы. Истоки ваших чувств, восторгов и стремлений Хранят в глухих гробах седые мертвецы. <…> А какие возвышенные стихи посвятил он своему любимому городу – Петербургу (так по старинке он всегда именовал его про себя)! Когда мерещится чугунная ограда И пробегающих трамваев огоньки, И запах листьев из ночного сада, И темный блеск встревоженной реки, И теплое, осеннее ненастье На мостовой, средь искристых камней, Мне кажется, что нет иного счастья, Чем помнить Город юности моей. Мне кажется… Нет, я уверен в этом! Что тщетны грани верст и грани лет, Что улица, увенчанная светом, Рождает мой давнишний силуэт. Что тень моя видна на серых зданьях, Мой след блестит на искристых камнях. Как город жив в моих воспоминаньях, Как тень моя жива в его тенях![17] вернутьсяК этим стихам спустя почти полвека Лев Николаевич сделал следующее примечание: «Забавно, что сюжет неисчезающей тени возник у мамы и у меня одновременно и параллельно. Когда мы встретились в 1945 году, это удивило нас обоих». |