— Эко малец умаялся, — вздохнула сидящая на кулях с неведомой поклажей востроносая бабка. — Маленький такой, а матрос. Эх, война!
Потом Митя почувствовал, как кто-то, взяв его за руки, тянет со скамейки. Ничего не понимая со сна, Митя пошел за тем, кто его тянул. Они спустились на несколько ступенек, провожатый открыл какую-то дверь и сказал голосом «веселого»:
— Ложись вот тут.
И бросил в ногах койки Митин вещевой мешок.
Проснулся Митя оттого, что заболел. Во всем теле ныла противная слабость, голова плыла, а главное — тошнило. Вот подкатило к самому горлу… Митя рывком сел на койке, но каюта не остановилась, а продолжала крениться то в одну сторону, то в другую. «Озеро, — понял Митя, — Ильмень. Вот оно, значит, как, когда качает». Но в этот момент каюта опять стала крениться в ту сторону, которая была почему-то особенно неприятна Мите, и он кинулся к двери. Как он ни торопился, но при свете тусклой лампочки успел заметить, что на столике стоит тарелка с какой-то едой. Еда! От одного напоминания о еде Митю пробкой вынесло наверх, к борту. Он едва успел добежать до борта и схватиться за поручни… Когда ему стало полегче, он подумал о том, что, слава богу, на палубе темно и еще хорошо, что он не успел надеть в каюте бескозырку: была бы сейчас за бортом.
Митиного позора никто не видел, хотя многие пассажиры на пароходе не спали. Однако, походив по пароходу, Митя подумал, что он еще ничего, можно даже сказать — молодец. Ну, отдал рыбам то, что до этого ел, но сейчас-то все в порядке — и ходит, и разговаривать может, а бабки на узлах, те прямо стонали в голос, и цыганки тоже, ребятишки цыганские уже не шкодили, а залегли около родителей. Палуба была сейчас как планета, где собрались одни тяжелобольные.
— Ну что, адмирал, с ночным обходом пришли? — спросил Митю человек с тросточкой. Он все сидел на своем старом месте, лишь плащ надел, а так, видно, глаз еще не сомкнул.
— Который час, не скажете? — спросил Митя.
— Да сейчас не увидать. Но я думаю, что часа через два будем на месте. А ты что ж, дружок, Новгород проспал? Бывал там когда-нибудь?
Митя покачал головой.
— Важнейший в нашей истории город.
И опять в голосе человека было что-то такое, отчего Митя предположил, что сейчас будет длинная и подробная лекция, но лекции не было.
— Хотя города сейчас еще, считай, нет…
И человек с тросточкой посмотрел назад, туда, где в ясной ветреной дали светились какие-то огни.
На палубе было свежо, Митя почти замерз, но голова снова стала ясной, и он, глядя на тех, кого по-прежнему мучила морская болезнь, жалел их, но сам себя уже не считал с ними заодно. И когда он нашел своего веселого моряка, то тот, глядя на Митю, даже не спросил, укачало ли его. И так было очевидно, что Митю и не укачивает вовсе. Только когда веселый моряк спросил Митю, съел ли тот оставленное ему в каюте, Митя, секунду помедлив, сказал, что не голоден. «Веселый» тоже помедлил и спросил Митю, не хочет ли тот постоять на руле. На такой вопрос можно было ответить только одним образом, и через десять минут оба они уже стояли в капитанской рубке и Митин приятель, — оказывается, начиналась его рулевая вахта, — учил Митю стоять на штурвале.
«Всесоюзный староста» в рассветном сумраке, приглядываясь, входил в устье реки по расставленным в озере буям. Целые два часа участвовал Митя в осторожном ходе парохода вверх по реке. Конечно, река эта была уже не чета огромному полноводному Волхову, но надо было все время быть начеку. «Всесоюзный староста» подходил к просыпающемуся Старосольску.
Когда веселый парень сказал Мите, чтобы тот, встав на табуретку, потянул вниз и держал десять секунд проволочную рукоятку гудка, Митя сразу вспомнил маленького Васю. Но так искушающе было желание самому дать гудок, что Митя отбросил все свои человеколюбивые мысли — уберечь, унести куда-нибудь внутрь парохода маленького мальчика с набухшими железками. Митя, зажмурив глаза, потянул за рукоятку и почти повис на ней.
Страшный гудок вызвал у него восторг, это ж давал его он сам! Гудок сотряс старые улицы, церкви и гостиный двор. И гудок этот был радостный, потому что не может быть для небольшого городка приход большого парохода не радостным событием. И пароход, конечно, тоже был рад встрече, иначе зачем бы он столько часов подряд карабкался вверх по течению Волхова и пересекал Ильмень-озеро, которое готово встать на дыбы в любую, самую теплую летнюю пору, будто в глубине его до сих пор идет пир по поводу прибытия купца Садко.
В Старосольске на пристани, несмотря на то, что пароход пришвартовался на рассвете, Митю уже ждали, о чем он хотя и должен был помнить, но почему-то начисто забыл. Подтянутая, чуть ли не спортивная старушка в бодрой небольшой шляпке с искусственными незабудками оживленно и прямо смотрела на Митю еще с причала, а когда он шагнул на сходни, то она уже протягивала ему ладонью книзу свою маленькую, но еще очень сильную руку.
— Здравствуйте, Митя, — сказала она. — Или все-таки здравствуй? Я — Нина Климентьевна. Мы с твоей бабушкой вместе учились. Это было сто лет назад. Ну что, сразу будешь ловить машину или зайдешь ко мне выпить кофейку?
И Мите, которому показалось, что на его уже столь законную, столь заработанную взрослым и разумным поведением самостоятельность незаслуженно и коварно покусились, ощутил вдруг небывалый голод. Было часов пять утра. Страшно не терпелось поскорее добраться до Зариц, увидеть речку, но — как хотелось есть!
— Ясно, — сказала Нина Климентьевна. — Я живу вон в том доме. Через полчаса ты будешь свободен. Впрочем, до семи никаких машин все равно не будет.
Когда потом, через много лет, Митя вдруг собрал в памяти всех приятельниц своей бабушки, с которыми в разных городах ему случалось встречаться, то вспомнил он в первую очередь эту бодрость и какие-то веселые, оживленные глаза. Старушки были разные и по характеру, и по внешности, и по привычкам, и, конечно, по тому, как у каждой из них сложилась жизнь, но ни одна из них не жаловалась, хотя — опять-таки лишь потом понял это Митя — через жизнь каждой прошли несколько войн, каждая теряла близких и почти все к концу жизни были одиноки.
С Митей говорили они только о том, что, по их представлениям, Мите могло быть интересно. Нине Климентьевне например, казалось, что Мите интересно знать, какой была в детстве его бабушка. И пока он ел что-то хрустящее и что-то горячее и сладкое пил (тонких тарелочек и чашечек было всех по одной), она успела кое-что рассказать. Митя смутно помнил, что прадедушка его, бабушкин отец, был народником, знал, что прадеда ссылали, помнил, что тот был то ли горным инженером, то ли инженером путей сообщения, не знал только, что и в ссылке прадедушка продолжал как инженер работать: руководил взрывными работами при проводке тоннелей между Туапсе и Сухуми.
— А там в горах много змей… — приветливо улыбаясь, говорила Мите Нина Климентьевна. — А змеи, как известно, очень любят тепло. Так вот однажды ночью твои прадед и прабабушка проснулись оттого, что позванивают бубенчики. Зажгли лампу и видят: по полу ползают несколько змей и у всех на шеях — бантики и бубенчики. Это им Маша, твоя бабушка, днем, когда с ними играла, привязала.
— Ядовитые? — спросил Митя.
— Не знаю. Скорей всего…
Старушки в маленьких городках сообщали Мите, что его бабушку не кусали ни змеи, ни бешеные собаки. Что бабушка однажды, в детстве конечно, поняв, что классная дама подозревает ее в обмане, лишилась чувств. Классная дама полагала, будто контуры Африки, которые нужно было вычертить по памяти, бабушка заранее обозначила уколами булавки. Классная дама потом ходила в лазарет и просила прощения.
Митя уезжал на попутной машине, и старушка в маленькой шляпке с искусственными незабудками оживленно махала ему маленькой рукой, и он знать на знал, что она вставала встречать приходившие с рассветом пароходы уже целую неделю, поскольку бабушка, проезжая городок, могла назвать своей приятельнице как временный ориентир лишь конец июня. Более точных сведений сам Митя, боясь опеки, специально не сообщил.