ГЛАВА ХХV
Наезжая друг на друга, быстро скатились по крутой печи в штрек и пошли на выход.
— Зайдешь сегодня в общежитие, Степан Георгиевич? — спросил Черепанов, когда они уже раздевались в мойке.
— Обязательно, — пообещал Данилов, — только схожу вот в одно место.
Митенька тайком подмигнул бригадиру: что-то частенько их новый товарищ заглядывает в это «одно место». Просто интересно.
Данилов, особенно сегодня, говорил мало — боялся чем-нибудь выдать свою предельную усталость. Колени дрожали, руки необычайно отяжелели, ладони распухли, а когда смыл грязь, на них проступили багровые мозоли — стыдился своих рук, старался не показывать их бригадникам, И напрасно — комсомольцы давно наперечет знали все его мозоли. Вот и сейчас, заметив, как он взял кусок мыла и сморщился, Черепанов покачал головой, Сибирцев вздохнул. Митенька тоже постарался принять в этом посильное участие, сказав невпопад:
— Обыкновенно. Непривычка.
Черепанов грозно шевельнул бровью.
Да, товарищам можно от чистого сердца позавидовать: после утомительного труда они на глазах наливаются новыми силами. Саеног вон что-то уже насвистывает, Митенька размечтался о походе в кино, Сибирцев беззлобно ругает какого-то расчетчика, забывшего ему начислить «прогрессивку»; прыгая на одной ноге под душем, Санька Лукин выкрикивает:
— Ну и хвастун! Она, говорит, у меня королевна-царевна! Это он про свою Оленьку, Сашка-то Чернов. Волосы, говорит, у нее, как воронье крыло, глаза — прожекторы. И еще какие-то показатели называл, не помню.
Работали эту смену все вместе, так нужно было — рассекали новую лаву. Особенно трудно Данилову достались последние два-три часа. Вместе с Сибирцевым он менял в нижней параллельной просеке порушенное крепление. Черепанов несколько раз за смену подзывал к себе Сибирцева и жарко дышал ему в лицо, выговаривая:
— Еще раз предупреждаю: не наваливай ты на Степана Георгиевича что несподручно! Имеешь какое-нибудь соображение?
Сибирцев смущенно оправдывался:
— Соображение имею, но ты ж видишь, какой он — из рук работу выхватывает, а скажешь слово, только глазом поведет. Какое уж тут мое руководство?
Узнай Данилов о таких разговорах, без греха бы не обошлось. Но у него просто ни времени, ни сил не было следить за чем-то, кроме своей работы. В минуты передышки, приглядываясь к ловким, легким движениям своего напарника, он с горечью думал: «Но ведь я четыре года окопы рыл, по шестьдесят километров ходил с полной выкладкой, а потом в бой. Почему же мне так трудно дается шахта?» Непонятно все это было и тревожно.
Нельзя было не заметить, как бригадники очень осторожно, стараясь делать незаметно, подпирают его своими плечами. Но если вначале это радовало, согревало, то теперь он уже едва сдерживал раздражение. И на самом деле, чем он слабее того же Митеньки? Стоит только посмотреть, как тот, слегка присвистнув, подхватывает лесину, меряет взглядом, потом удар, второй! И вот уже это не лесина, а стойка-свечка. Не работа — выставка. А чем он хуже?
…По пути из мойки, в коридоре, бригаду встретил Рогов. Свет из окна упал на его скуластое лицо, зажег в глазах веселые искорки. Расставив руки от стены до стены, словно хотел обнять разом всех, спросил взволнованно:
— Как лава, друзья? Закончили?
— Взыграла лава! — басом доложил Лукин.
— Вот видите! Еще пятьдесят метров фронта прибавилось, а там, глядишь, еще сотню наберем — будет, где развернуться. Он обратился к Данилову: — Ну, а ты что же, гвардии сержант, не докладываешь?
Данилов против воли невесело улыбнулся.
— Боюсь, как бы не пришлось к обороне переходить, товарищ гвардии капитан…
— О!.. — Рогов всерьез удивился. — К обороне? Когда все летят вперед? Ну, хорошо, мы еще поговорим об этом, а сейчас марш в столовую! Питайтесь!
В столовой бригаду обслуживал весь наличный штат, включая шеф-повара, который необычайно быстро катался на своих коротких ножках и еще в самом начале пиршества смутил забойщиков, пообещав угостить каким-то «де-воляй». Парни с сомнением усмехнулись, и только Санька Лукин благосклонно разрешил:
— Валяй! Тебе виднее!
Пожилая повариха все свое внимание сосредоточила на Митеньке, самом низкорослом и самом курносом в бригаде. Подав ему кружку пахучего кофе, она остановилась рядом и подперла щеку ладонью.
— Кушай, соколик, тебе расти…
— И умнеть!.. — мимоходом заметил бригадир.
Митенька кушал, краснел, косо поглядывая на повариху, а когда она особенно шумно вздохнула, взмолился:
— И что вы, тетенька, на самом деле!..
А у Данилова ложка из рук валилась, только усилием воли заставил себя есть. Когда же пришел домой, почти не сгибаясь, упал на кровать. А потом долго не мог найти место ноющим рукам. Почти со страхом думал, что ведь и завтра и послезавтра нужно будет итти на смену, снова долбить, перекидывать уголь, заколачивать стойки, бурить. И тут впервые в душе его шевельнулось что-то похожее на зависть к настоящим шахтерам, и труд их представился сейчас сплошным подвигом. Мелькнула тревожная мысль: «Выйдет ли из меня что-нибудь?» И хотя он тут же решил, что выйдет, что он во что бы то ни стало будет шахтером, успокоиться все же не мог. И сна не было. Когда в окно заглянуло багровое солнце, он встал и, морщась от боли в руках, оделся.
Конечно, он сейчас пойдет к Тоне, потому что какой же отдых без этого? Острое беспокойство охватило его. Он заторопился. По улицам почти бежал. Только ступил в знакомый узенький переулок, как из огорода окликнули:
— Молодой человек!
Это была мать Тони — Мария Тихоновна. Она подошла с явной неохотой и, положив на сухой плетень смуглые руки, тяжело оглядела Данилова. На ней была все та же старенькая косыночка, надвинутая к самым бровям.
Данилов порывисто шагнул ей навстречу.
— Мария Тихоновна! Как Тоня?.. Я ведь не мог вчера… Понимаете, такая работа…
— Не тревожьте доченьку, — глухо перебила женщина, лицо ее на секунду потеплело, но сейчас же снова стало замкнутым. Договорила она жестко, полуприкрыв глаза: — Заказана вам дорога к Тоне… — Она убрала руки с плетня, поправила косынку и устало повторила: — Заказана вам дорога к Тоне… Не тревожьте доченьку. — И пошла, сгорбившись, в дом.
Данилов проводил ее долгим, сразу затосковавшим взглядом и прислонился к плетню. Над землей тлели бесцветные сумерки, прямые дымочки поднимались над улицами. Густели сумерки, а Данилов, не отрываясь, смотрел на домик Липилиных. Давно уже за крестообразным переплетом Тониных окон вспыхнул зеленоватый свет. Прикрыв на минуту глаза, припомнил обстановку в ее комнате, каждую вещичку, к которым она прикасается. Как оп привык ко всему этому! Да, он приходил сюда каждый вечер в течение этих коротких недель. Сидел часами, пока Тоня, засыпая, не говорила:
— До свидания, Степа… Я тебя увижу во сне.
Темные крылышки ее ресниц коротко вздрагивали, как после полета, и успокоение ложились на чистую белизну щек. Иногда он сразу же уходил, но чаще оставался у постели девушки, прислушивался к её дыханию, к осторожным шагам Марии Тихоновны за перегородкой. Временами в такие минуты он чувствовал глухую неприязнь к матери за ее постоянную к нему настороженность, за настойчивые попытки разгородить собой его и Тонину жизни.
Бывали дни, когда Тоня чувствовала себя бодро, когда боль в глазах не донимала ее. Тогда она вставала с постели и, опираясь горячей слабенькой рукой о плечо друга, выходила на улицу. Как-то ей захотелось побывать на пригорке: «Поближе к солнцу», — сказала она. Он взял ее за руки, и они медленно прошли по улице. Степан видел только ее сияющие глаза и какое-то притихшее лицо. У него гулко стучало сердце. Он даже не заметил, как несколько встречных шахтеров почтительно уступили им дорогу, не слышал, как один из них сказал:
— Вот счастье!
А Тоня услышала это и весь день была задумчива.
Они долго сидели на пригорке. Над их головами, в хрустальной глуби, плыли, нивесть куда, тысячи серебряных паутинок с белыми узелками. Внизу раскинулся городок, обласканный полуденным теплом и свежим дыханием ветра из горных долин, поднявший в густосинее небо вышки копров, конусы породных отвалов.