Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Гуляй, когда я позволяю! — вскрикивала она. — Гуляй! Пой песни! Пей! Бей!

И она с некою веселой, если могу так выразиться, яростию ударяла своими синевато-белоснежными, прозрачными, крепкими и гибкими кулаками по столу так, что дрожали и подскакивали все сосуды, или же, схватывая оные сосуды, бешено пускала ими в стену и неистово смеялась, глядя на рассыпающиеся осколки и брызги хмельных напитков.

Иногда она, в буйном своем пиршестве, вдруг повелевала звонить в колокола:

— Ударить в колокола! Звонить! Звонить! Звонить!

Рой отшельниц, спотыкаясь и попирая друг друга, спешил исполнить ее веленье, и раздавался на всю окрестность торжественный благовест.

Находящиеся в обители богомольцы выскакивали из гостиницы, стремились к храму и, изумленные, останавливались перед замкнутыми его дверями, вопрошали проходящих сестер и матерей:

— Чего это благовестят? Какая служба?

— От его высокопреосвященства приказ такой, — отвечали сестры и матери: — святой явился.

— Где же это? где?

Сестры и матери по вдохновению называли ту или другую местность и спешили скрыться.

Наконец утренняя трапеза оканчивалась тем, что мать игуменья была уносима в покои на громадном убрусе отрядом отшельниц, а патрон мой или засыпал тут же, у пиршественного стола, или же другой отряд отшельниц, завернув его в другой убрус таких же размеров, тащил его на приуготовленное ему ложе под алым балдахином, где он и пребывал долгие часы в бесчувственном почти состоянии.

При пробуждении его ожидала купелеподобная кружка какого-то темного напитка, именуемого матерью Секлетеею «живчик», и сонм избранных по красоте отшельниц, который с умильными улыбками и телодвижениями подносил ему, еще возлежащему и потягивающемуся, различные сладкие варенья, смоквы и сушенья.

— Сестра Олимпиада! — говорил он, с томностию обращая несколько запухшие очи на поименованную прекрасную отшельницу, — дай малины!

Сестра Олимпиада, в последнее время начинавшая держать голову выше, возвышать голос на тон выше и вообще напыщаться гордостию, как молодой регистратор или подпоручик, только что получивший давно желанный и жданный этот чин и возносящийся им перед своими, его не получившими сослуживцами, уже не потупляя черных, черносливоподобных очей, а сверкая ими и показывая нескромными усмешками ряды белых зубов, брала хрустальную тарелку с сахарной малиною, подходила к самому изголовью и, зачерпывая варенье полными ложками, препровождала его в широко разверзаемую пасть молодого иерея, пока он не останавливал ее рвения словами, прерываемыми проглатыванием лакомого снадобья:

— Будет… будет… теперь смоквы… теперь смоквы…

— Вы! возьмите тарелку! — обращалась высокомерно сестра Олимпиада к прочим отшельницам. — Что же глядите?

Отшельницы, уже начинавшие относиться к новопожалованной сестре подобострастно, стремительно кидаясь на хрустальную тарелку, лепетали:

— Дай, сестра Олимпиада… дай… — и каждая старалась овладеть помянутою тарелкою как некиим сокровищем, между тем как сестра Олимпиада с сугубейшею небрежностию и высокомерием возглашала:

— Не суйтесь так! Подайте смоквы!

— Клади по две… по две… — еще с вящею томностию говорил молодой иерей, — по две…

Затем, чрез несколько минут, он лепетал едва внятно:

— Можно по три… по три…

Наконец, дошед до изнеможения, он смыкал вежды и тем давал понять, что удовлетворен.

— Расчеши бороду, сестра Олимпиада… — говорил он, не открывая глаз.

Сестра Олимпиада брала гребенку и начинала расчесывать густые космы грязных волос.

— Сестры! поднимите меня! Я ослабел!

Сестры, с Олимпиадой во главе, начинали поднимать тучную тушу, которая умышленно подавалась назад, пручалась и упиралась.

— Не по вас тягота эта! — восклицал молодой иерей с хохотом, — не по вас! Я одним махом разнесу вас! разнесу!

И обольстительный молодой иерей, размахивая жирными руками и бодаясь широкими крутыми пятами, с успехом раскидывал прильнувший к нему рой цветущих сестер, которые с умильным хихиканьем взвизгивали, пищали, охали и ахали.

Утомившись, наконец, этими играми, молодой иерей поднимался на ложе и провозглашал:

— Ну теперь давайте в карты! Давайте в носки! Что, не хочется в носки? То-то! Ну давайте в мельники или в короли!

Десятки рук тотчас же схватывали столик и придвигали его к иерейскому ложу, а сестра Олимпиада брала колоду карт и начинала сдавать, с изумительным искусством подтасовывая тузов, королей и дам герою сих игр и утех, который, в простоте душевной, расправляя их веером в пухлых перстах, восклицал всякий раз с великим удовольствием:

— Карты идут ничего, порядочные! А я уж думал, что ко мне масть хорошая не пойдет, я думал, что я в картах несчастлив! Говорят, кто в любви счастлив, тот в картах несчастлив, а вот и неправда — одни враки!..

Некоторое время продолжалась оживленная игра в мельники, затем следовала игра в короли, в свои козыри, в дураки, в носки и прочее тому подобное.

Во что бы ни шла игра, все без исключения сестры вели себя так, чтобы счастье неизменно находилось при молодом иерее, чем он нелицемерно восхищался.

— Ну где вам со мной играть! — говорил он время от времени, сияя самодовольствием, — где вам!

— А я думала, что уже теперь я непременно выйду в короли! — шептал иногда чей-нибудь смягченный до крайности, как бы замирающий голосок, причем пара очей, робко сверкнув на героя, скромно опускалась долу. — Я думала всенепременно!

— Думала? — спрашивал молодой иерей. — Думала? Ха-ха-ха!

— Думала, отец Михаил!..

— Нечего тебе было думать! — тихо, но раздражительно отвечала сестра Олимпиада. — Ничего ты не думала!

Если сестра, обращавшаяся таким косвенным образом к пленительному патрону моему, обладала достаточной решимостью, то разговор продолжался, невзирая на неприязненное вмешательство Олимпиады, и даже, случалось, переходил в нежный тон, а если она была нраву робкого, то скоро прерывался, наполнив душу ее горечью неудачи.

Обыкновенно только появление матери Секлетеи, извещавшей об обеденной трапезе, прекращало карточную игру.

При виде матери Секлетеи благосклонный к ней Вертоградов восклицал:

— А! пожаловала мать Секлетея! Ну, что ж, ты чем нынче угостишь, а? Что ж ты на меня глядишь? Что ж ты глядишь, а?

— Господи, спаси нас и помилуй! — отвечала мать Секлетея, как бы внезапно приходя в себя и ужасаясь неожиданно пробудившегося в ней чувства прекрасного: — Господи, спаси нас и помилуй! Мать пресвятая богородица! Ах, грешница я превеликая!

— Да что такое, мать Секлетея? Что такое, скажи! — спрашивал он, благосклонно улыбаясь.

— Ох, царь небесный, творец неба и земли! — как бы с сугубейшим ужасом шептала мать Секлетея: — Ох, грехи мои тяжкие! Заступница милосердная! заступи и помилуй!

— Да что же такое, мать Секлетея? — с приятным волнением добивался он. — Бог милостив… Ну, говори, что такое?

— Да вот, батюшка… Ох, святитель отче Никола! моли бога о нас! Ох!

— Да ну, мать Секлетея, говори! Ну, говори… Я разрешаю тебя… Я прощаю и разрешаю!

— Да вот… Ох, матерь божия! Загляделась я, отец Михаил, на твою ангельскую красоту, грешная! Не видала я подобной и на картине! Сколько вот на свете живу, а не видала! Такая красота твоя, отец Михаил, что опаляет она, аки солнце! Стоишь и глядишь — ровно безумеешь… Уж не херувим ли это, думаешь, шестикрылый прилетел? Такая твоя красота! Даже из нее сиянье исходит во все стороны! Глаз, эдак, словно копьем пронзает!

— Ну, ничего, ничего! — снисходительно улыбаясь, успокаивал ее херувимоподобный Вертоградов. — Ничего! бог тебе простит!

— Ох, отец Михаил! все это мирское! Оно конечно, ты пастырь наш духовный, а все-таки мирское!

— Ну, ничего, мать Секлетея… Ну, что ж такое? Ну я разрешаю и прощаю! — говорил уже не только снисходительно, но даже одобрительно упивающийся ядом лести, гордый своей красотою иерей: — я прощаю и разрешаю!

— Не оставь рабу твою, отец Михаил, не оставь… Ах, святители милосердные! я и забыла, зачем пришла? К трапезе мать игуменья ожидает!

69
{"b":"129964","o":1}