Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Как легко догадаться – поставили.

В Дневнике Пришвин скупо написал об обстоятельствах своего путешествия и о том, как оно осуществлялось. Но из очерков можно понять: Пришвина и Петю, что называется, непринужденно вели. Вот как все начиналось: «Мы явились в Услаг за пропуском в Соловки и просили дежурного передать начальнику Услага записку из Москвы с простым содержанием, написанным второпях, кое-как чернильным карандашом: начальник главного управления лагерями просил оказывать мне всякое содействие в отношении передвижения, питания, жилища, с особенной просьбой показать все интересующее нас».

Однако с показом все вышло не так просто. Когда по дороге на архипелаг писатель попытался пообщаться с командой буксира «Ударник», состоявшей из заключенных, он потерпел горчайшее фиаско (хотя и о путешествии на поезде в Дневнике Пришвин написал иначе, чем в очерке: «В вагоне люди молчали; первая ступень цивилизации: не болтать, живи сам с собой и делай; не болтают и отвечают кратко…»).

«На вопросы они отвечали дельно и коротко, оставляя внутри себя свою личную жизнь. В виде опыта я заводил речь об их личной жизни, как живется, как что нравится или не нравится; и все они отвечали мне как воспитаннейшие англичане: кажется, очень искренне и с большой готовностью, но в то же время наставляя тебе обеими ладонями в растопырку длинный нос».

Что-то он видел сам, что-то рассказал ему его Вергилий – начальник культурно-воспитательной части по фамилии Гернеш, хотя отношения между писателем и комиссаром не сложились и Пришвин чувствовал в обращении маленького лагерного начальника с дотошным посетителем то же, что и с вышколенной командой «Ударника» – свою ненужность в этом мире и наставленный нос:

«Он очень почитал меня, как известного писателя, тридцать лет тому назад написавшего „Колобок“, книгу о севере, и везде говорил о моем волшебном проводнике, превращающем всякую действительность в сказку, но он глубоко презирал во мне, ныне существующем, живого человека, способного еще что-нибудь написать, и не видел колобка, ведущего меня в этом путешествии».

Видел ли его Пришвин – вот вопрос. Нет ли здесь новой мистификации или игры: откуда было Гернешу прочесть «Колобок» и уж тем более говорить о превращении действительности в сказку? Не сам ли Пришвин встает на его точку зрения, отстраняясь от себя и своей задачи описать неволю? Пришвин изо всех сил пытался остаться верным себе и сохранить преемственность творческого пути – не случайно по форме соловецкий очерк, как и посвященная Соловецкому монастырю глава из «Колобка», построены в форме письма к другу.

«Дорогой друг! Не хотел бы я быть заключенным и вовсе не потому, что боялся бы утратить личную свободу, – нет! Я не хотел бы заключение только потому, что едва бы мог найти в себе такую силу, чтобы справиться с чувством личной обиды, мешающей, независимо от себя, уязвленного, следить за движением истории. Я тоже не хотел бы остаться равнодушным и быть только свидетелем. А вот бы мне очень хотелось принять к сердцу соловецкое дело и творчески продолжить его и просветить ясным сознанием…»

В старом «Колобке» таким другом и адресатом был А. М. Коноплянцев.

В новом – формально тоже, а по существу… Впрочем, свою версию я предложу немного позднее.

Как и упомянутый в первом крае непуганых птиц Надвоицкий водопад (так сильно изменившийся после строительства Беломорканала: «Узнавал долго, вдруг увидел: черные неподвижные камни, как беззубая почерневшая челюсть… а тогда было, как белые зубы. И так за 30 лет народ русский: то русло почернело… а вода бежит по иному пути»), Соловецкий монастырь для Пришвина – место символичное, своеобразная веха, и он постоянно оглядывался назад, обращался к прошлому – не монастыря, но своей встречи с ним:

«Тогда еще Соловки были мне как прошлое моего родного народа, как милая древность с неприятным для меня запахом ладана и постного масла. Тогда в письмах своих к вам я добродушно посмеивался над тем, что для некоторых тогда еще было святыней. Но теперь это прошлое совершенно прошло, и встреча с ним тяжела: тебе хочется трудную жизнь свою кончить песней о здравии, а родные древности требуют, чтобы ты служил им заупокойную».

Служить панихиду следовало бы не только по реликвиям. Пришвин видел и безмерное страдание живых. «Север: гонимые матери с младенцами, и все, что мы видели на Соловках, и статуя на канале, и трупы в лесах», – записал он в Дневнике. Сказать о главных узниках острова и строителях лагеря – крестьянах, священниках, монахах, дворянах, офицерах – он не мог, но странным образом перекликаясь на сей раз уже с третьей своей книгой о русских сектантах («У стен града невидимого») при нынешнем далеком от идеализации отношении к бегунам, которые пополняли число арестованных и жестоко страдали, ибо за отказ выходить на работу почти не получали еды, Пришвин сумел сказать об их трагедии, и щемящие детали реальной лагерной жизни невольно пробивались сквозь ткань волшебного повествования.

«И так вышло против всякого желания начальства, что несколько десятков таких людей долго сидели, отказываясь от работы, и не называли своих имен. Они пересидели все сроки, и их охотно бы выпустили, но в том-то и дело, что странникам невозможно было по своим убеждениям открыть свои имена, а начальству невозможно было отпустить на волю безымянных людей».[1028]

В сюжете с бегунами-отказниками путешественника привлекла история одной девушки, которую комиссар Гернеш, «понимая, как это неестественно живому прекрасному существу оставаться среди хлама, среди никому не понятного суеверия», сумел обманом привлечь к уходу за телятами, а потом за хорошую работу наградил отрезом материи на юбку. Отрез материи был столь невелик, что юбка получилась короткая.

«Когда Маша Отказова, зардевшись, принесла отрез, ей прислали портниху, и когда платье было готово и она увидела себя в коротенькой юбочке, то сама тут же попросила фотографа, чтобы сняться и дальше процветать на этом приятном пути ухода за холмогорскими телятками».

Эта сентиментальная, с легким и зловещим налетом гулаговской эротики история (что ждало эту девушку и для какой судьбы ее готовили?) перекликается с другой женской судьбой – молодой монашки, которая в лагере забеременела, дважды пыталась покончить с собой, а потом все-таки родила. Когда же повествователь, услышавший этот сюжет от акушерки, попытался осудить безответственного папашу, рассказывавшая ему о лагерной любви женщина разгневалась «за недоброе слово» и «долго говорила о проделках и ухищрениях никому не известного Фауста, помогавших ему, чтобы изредка видеться с матерью и передать ей все, что он заработает».

Об этом он смог написать. О том, что не поверил ни в какую перековку («Можно восхищаться деятельностью нашего правительства в отношении воров, но только нельзя понимать „перековку“ в глубоко моральном смысле и реветь, как Горький»[1029]), что Беломорканал строили в основном крестьяне, а вся слава отдана уголовникам – нет.

От Соловков у Пришвина осталось такое впечатление: «Я почувствовал Соловки в двух планах: одни Соловки – чисто человеческие – ушли отсюда на Беломорский канал, другие коренятся в местной природе, уйти с места не могут и обещают в будущем что-то новое и нам неизвестное».

Последнее и есть главная идея двух очерков. Пройдут годы, десятилетия, может быть, столетия, забудутся лагерь и страдания тех, кто строил канал, – жизнь на Земле будет радостна и счастлива, «мы увидим небо в алмазах» – вот это имея в виду, и надо писать. Бегство в будущее, в те времена, когда Соловки станут санаторием, – вот была сверхзадача Пришвина, получившая в новых очерках окончательное подтверждение; автор чрезвычайно увлеченно об этом размышляет, рассуждает о возможностях северного края, его климате, природе, пейзажах, может быть, ради этого все и было написано и этой высшей, «набоковской»,[1030] целью пытался оправдать свою поездку, но, верно, мы не дожили еще до этих счастливых и безмятежных будущих времен и пока что первый план для потомков остается важнее, и долго еще читатели будут спрашивать: а что написал он про увиденное в аду?

вернуться

1028

Пришвин М. М. Соловки // Красная новь. 1934. № 2. С. 40.

вернуться

1029

Шесть лет спустя к горьковскому сюжету Пришвин вернулся: «Сейчас только понял слезы Горького в Дмитрове, когда одна воровка благодарила советскую власть за свое исправление: Горький не то что бы не знал, что она не исправилась, а может быть, еще и больше испортилась, он это знал. Но он не мог удержаться от слез, просто слушая сюжет исправления, чувствительно переживая самую возможность его» (Пришвин М. М. Дневник 1939 года. С. 146).

вернуться

1030

Именно Владимира Набокова цитировал я во второй части этой книги, говоря об отношении Пришвина к революции (см. с. 266–267).

98
{"b":"129692","o":1}