Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И потом, как и в случае с сектантством, симпатию Пришвина к коммунистам – даже самым идеальным – не надо ни преувеличивать, ни преуменьшать. Особенно в начале двадцатых.

Быть может, предчувствуя будущие споры, писатель так сказал о собственном творческом методе, и слова эти стоило бы вынести эпиграфом к настоящему исследованию: «Выход из этих верных, но противоречивых настроений – разум, исследование, в простом слове…»[624]

В то же время Пришвин выступал и как защитник социализма («Я напишу Вам (Иванову-Разумнику. – А. В.) следующее письмо в защиту социализма, потому что я уверен, что в Вашем улье многие считают провал советский – провалом идеи социализма»[625]), и это поворот поразительный. Достаточно вспомнить, что именно в газете «Знамя труда», где заведовал литературным отделом Разумник Васильевич, была опубликована поэма Блока «Двенадцать», и вот теперь в 1920-м Пришвин хотел быть в глазах публикатора «Двенадцати» адвокатом социализма!

Но тогда же о коммунизме и коммунистах писал (спорил с самим собой – и в этом весь Пришвин): «…Почему я не был с ними? первое, я ненавидел русское простонародное окаянство (орловское и великорусское), на которое русские эмигранты хотели надеть красную шапку социальной революции, и потому-то я любил Россию непомятых лугов, нетоптанных снегов…

…я был, как вся огромная масса русского народа, врагом плохого царя, но, кажется, не царя вообще…»[626]

Тут особенно замечательно слово «кажется».

«Я чувствую, что если бы наш коммунизм победил весь свет и создались бы прекрасные формы существования, – я бы все равно не мог бы стать этим коммунистом.

Что же мешает?

1) отвращение к Октябрю (убийство, ложь, грабежи, демагогия, мелкота и проч.) (…)

Кроме личного отвращения, у меня было еще нежелание страдания, нового креста для русских людей, я думал, что у нас так много было горя, что теперь можно будет пожить наконец хорошо, а Октябрь для всех нес новую муку, насильную Голгофу».[627]

«Часто приходит в голову, что почему я не приемлю эту власть, ведь я вполне допускаю, что она, такая и никакая другая, сдвинет Русь со своей мертвой точки, я понимаю ее как необходимость. Да, это все так, но все-таки я не приемлю».[628]

И все же это «не приемлю» не было окончательным; оно, скорее, как и многие другие вышеприведенные заметки и оценки, говорило о состоянии души писателя в ту или иную минуту, под тем или иным впечатлением, и это состояние можно было бы сравнить, скажем, с погодой, с состоянием природы – Пришвин внимательно и точно фиксировал переменчивые настроения своего ума и души, вряд ли выражавшие его последовательную позицию – это было некое пространство суждений и мнений, с размытыми границами, подобное электромагнитному полю, и своим ощущениям в этом поле он доверял гораздо больше, нежели принципам. Высшая правда, по Пришвину, всегда оставалась за жизнью, ее течением, ее не дано познать и предугадать никому, в ней нет ничего постоянного, и как писатель он не давал себе права в нее вмешиваться и ее судить, засмысливаться («Социалист, сектант, фанатик – все эти люди подходят к жизни с вечными ценностями и держат взаперти живую жизнь своими формулами, как воду плотинами, пока не сорвет живая вода все запруды»[629]), а только смиренно мог за нею следовать и принимать – таковою, какая она есть.

Не случайно отречение патриарха Тихона, как называли тогда отказ Святейшего от враждебной позиции по отношению к новому строю и от сотрудничества с контрреволюцией, вызвало у Пришвина двойственную реакцию. Поначалу он почувствовал себя оскорбленным («нет у нас теперь Аввакума»), но, поразмыслив, пришел к заключению, что «выходит повторение душевного мотива всей революции: сначала душа возмущается и восстает, оскорбленная, против зла, но после нескольких холостых залпов как бы осекается и, беспомощная, с ворчанием цепляется за будни, за жизнь (так возникло сменовеховство)».[630]

Коль скоро речь зашла о патриархе, бывшем для многих людей не только главою русской Церкви, но и символом духовного сопротивления, то, пожалуй, самую последовательную позицию по горячо обсуждаемому русскими писателями вопросу «народ и власть» занял именно он, когда осенью восемнадцатого года обратился к новым правителям со словами, которыми я и хочу закончить эту главу.

«… Соблазнив темный и невежественный народ возможностью легкой и безнаказанной наживы, вы отуманили его совесть, заглушили в нем сознание греха; но какими бы названиями ни прикрывались злодеяния – убийство, насилие, грабеж всегда останутся тяжкими и вопиющими к небу об отмщении грехами и преступлениями (…) Да, мы переживаем ужасное время вашего владычества, и долго оно не изгладится из души народной, омрачив в ней образ Божий и запечатлев в ней образ зверя».[631]

Глава XV

ОХОТА ЗА ЧЕРВОНЦАМИ

Некоторое упование Пришвина на власть большевиков объяснялось еще и тем, что в это время в Москве его бывший елецкий однокашник и друг Н. А. Семашко стал народным комиссаром здравоохранения («Встреча с Семашко и пересмотр большевизма»[632]). В течение многих лет отношения между двумя друзьями были весьма неустойчивы.

В 1907 году, когда «вольноотпущенник революции» Пришвин издал свою первую книжку, тайно приехавший в Россию из эмиграции Семашко вызвал его на партийный разговор, имеющий отношение и к более поздним временам. В дневниковой записи января 1941 года эта политбеседа выглядит следующим образом.

«– Ты что же теперь делаешь?

– Пишу.

– И это все?

– Все, конечно, агрономию бросил: не могу совместить.

– И удовлетворяет?

– Да, я хочу писать о том, что я люблю: моя первая книжка посвящена родине.

– Нам не любить теперь надо родину, а ненавидеть».[633]

А в ноябре 1920 года в русле этого разговора Пришвин написал: «Семашке: мой путь общий с Божьей тварью, но ваш путь иной: вы все подавили в себе возможное, быть может, любовь к женщине и родине, и стремление к искусству и науке, и наклонность каждого человека свободно думать о жизни мира (философии) из-за того, чтобы стать на путь человеческий, т. е. впереди своего личного бытия поставить свою волю на счастье других („пока этого не будет, я отказываюсь от жизни“). Мой вопрос: не пора ли освободить всю тварь русскую от повинности разделять с вами путь».[634]

Несмотря на разницу во взглядах, отношения друзей не прервались, переписка продолжалась и после революции, когда удивленный Пришвин узнал, каких высот в новой иерархии власти достиг его суровый елецкий друг, и высказал предположение, что «личное несчастье и страдание – основа психологии русского революционера и выход из него: проекция причины несчастия на поле народное»;[635] (…) «Семашко, всегда 1-го ученика, за чтение Белинского лишили золотой медали».[636]

А противопоставляя себя и свой путь пути революционному, еще раньше писал: «Вот что бывает с русским художником: в тот момент, когда он делается художником, – он перестает быть революционером (так, когда к Шатову приезжает жена, Шатов счастлив и в этом личном и праведном счастии – счастье, как искупление! – он не революционер: тот, как проклятый, в том бес, а этот искуплен, он заслужил себе положение не быть революционером).

вернуться

624

Там же. С. 182.

вернуться

625

Пришвин М. М. Дневник. Т. 3. С. 236.

вернуться

626

Там же. С. 105.

вернуться

627

Там же. С. 191.

вернуться

628

Там же. С. 211.

вернуться

629

Пришвин М. М. Дневник. Т. 2. С. 296.

вернуться

630

Пришвин М. М. Дневник. Т. 4. С. 23.

вернуться

631

Из послания святителя Тихона, Патриарха Московского и Всея Руси, Совету Народных Комиссаров 13/26 октября 1918 г. // Православный календарь 2000 г. С. 336.

вернуться

632

Пришвин М. М. Дневник. Т. 2. С. 125.

вернуться

633

Воспоминания о Михаиле Пришвине. С. 27.

вернуться

634

Пришвин М. М. Дневник. Т. 3. С. 108.

вернуться

635

Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 261.

вернуться

636

Пришвин М. М. Дневник. Т. 2. С. 80.

63
{"b":"129692","o":1}