Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Это может случиться только в ранней юности или под самый конец, а середина существования наполняется какой-то жизнью под вопросом: посмотри, мол, как это у всех совершается.

Сказано слишком много: так разойтись и быть равнодушными друг к другу невозможно».[494]

«Любовь женщины в 35 лет имеет свои мучения, с одной стороны, поднимаются все неизведанные девичьи чувства, а с другой, навстречу им страсть опытной в любви женщины».

«Мы сблизились, потому что страшно одиноки были…»[495]

«Сержусь сам на себя и капризничаю. Спрашивается, отчего смута и отчего противоречия, – как будто сама не понимает: по обе стороны семьи, и тут это таинственное путешествие.

Письмо – это любовь по воздуху, как у Новгородского дурачка, который влюбился в дочь Соборного протоиерея «по воздуху» и потом посылал ей письма с адресом «Преблагословенной и Непорочной деве Марии», хотя на том же конверте приписывал: «Собственный дом соборного протоиерея о. Павла».

Кончится тем, что стыдно потом будет встретиться».[496]

Конечно, назвать его состояние абсолютным счастьем невозможно, но долгое время все препятствия казались преодолимыми, и он был странно беспечен и благодушен – состояние, похожее на козочкин, а даже и на пришвинский восторг от Февральской революции («преступление это будет прощено…», «святая ложь февральских любовников и гнусная правда октябрьского вечного мужа»[497]).

Последняя запись требует определенной расшифровки. Пришвин во все времена стремился к тому, чтобы смотреть на свою личную жизнь сквозь призму общественных отношений. Пытаясь определить роль интеллигенции, одинаково ненавидимой большевиками, стихией, воплощенной для него в образе Николая Семашко, с одной стороны, и той силой, которую он охарактеризовал как «святое начало» и связывал с образом Франциска Ассизского – с другой, он называл интеллигента любовником, чарующим словами. Словами прекрасными, но лживыми в противовес «правде» вечного мужа – образ, восходящий к Достоевскому.

Но – «к мужу я совершенно не ревную, мне кажется это неважным обстоятельством (какою-то „естественной потребностью“), только смущает, что он будет закрывать от меня ее душу, как вьюшка трубу. (…)

Нет, я не боюсь этой страсти, я заслужил это счастье, я прав».[498]

Тем временем в Москве свершилось убийство Мирбаха, левоэсеровский мятеж, позднее отозвавшийся неприятностями в судьбе пришвинских литературных друзей, произошло в тылу восстание чехословацкого корпуса, в Екатеринбурге был расстрелян государь, дошло до Ельца известие о гибели Ленина, именно так – о гибели, на самом-то деле это было покушение Фанни Каплан, и Пришвин отозвался на сенсационную новость совершенно замечательной в своем роде записью («Странно, как будто это убили бешеную собаку, и нет! а вот какую-то грешно-полезную собаку, которая пущена была сделать наше же дело и нам же, а теперь как ненужную уже ее где-то пристукнули»,[499] да и вообще пришвинская лениниана – это особая статья), страна стояла на пороге гражданской войны, но в какой-то момент все это было писателю совершенно неважно и… не стыдно от того, что он счастлив, «когда вокруг бедствие».

«И пускай! провались весь свет – я буду счастлив! (цвет побеждает: та роковая ночь, как борьба креста и цветов и победа цветов)».[500]

Он видел в своей незваной и преступной несвоевременной любви некую правду, вызов, который бросал окружавшей его чудовищной жизни даже не сам он или соблазнившая его женщина, но какая-то более мощная и властная сила.

«Гений Рода между тем уже ставил престол свой в разоренной России, ему не было никакого дела до гражданской войны, бесправия, даже голода, даже холеры.(…) Гений родовой жизни всюду в разделенной стране брызгал части живой водой, и части срастались и начинали жить совсем по иным законам, которые хотели навязать природе „бездушные“ человеки. Так и мы под покрывалом идеальной дружбы мужчины и женщины двигались в чувствах своих от поцелуя руки до поцелуя ноги и неизменно шли к „последствиям“ по общей тропе, проложенной радостным гением Рода».[501]

Он противопоставил эту силу истории и культуре, она поддерживала и спасала его, и позднее подобный выход откроется пришвинскому герою Алпатову.

Гений рода, по Пришвину, это особая территория, на которую нечаянно вступают влюбленные, воображая, что нашли некий им одним ведомый секрет и ставят его себе в личную заслугу, в то время как гений рода – территория безличная (можно было бы сказать «чан»), и поэтому мудрые наши предки выдавали своих дочерей замуж за неведомых женихов: «Своя воля в поисках счастья – свое препятствие счастью, и если все-таки приходит счастье, то приходит, обходя „свою волю“».[502]

И если, продолжает свою мысль писатель, люди нашли друг друга, то нашли они всего лишь берег этой обетованной земли… (Не поэтому ли и старый его знакомый Павел Михайлович Легкобытов с такой бытовой легкостью женил по своему усмотрению своих подопечных сектантов?)

Гений рода – это чему служат все безумные действия людей, где все перепуталось: «и зло, и добро, и истина и ад, правда и ложь – все одинаково служат гению Рода».[503]

Идея, очень близкая к розановской, – не случайно немногим позднее решительно восставший против советской литературы 20-х годов, где так же владычествовала тема эроса, но вульгарно понятая («у молодых авторов эротическое чувство упало до небывалых в русской литературе низов (…) Почему же вы, молодые русские писатели, дети революции, вчера носившие на своей спине мешки с картошкой и ржаной мукой, бежите, уткнув носы в зад, как животные в своих свадьбах»[504]), Пришвин противопоставлял новой культуре своего знаменитого, незадолго до того скончавшегося в Сергиевом Посаде «литературного опекуна».

Но это произойдет в пору возвращения писателя в литературную среду в 1922 году, с переездом в Москву, а пока, в 1918-м в Ельце Пришвин наглухо от литературной жизни отрезан, погружен в свою любовь, и дочь соборного протоиерея Павла Покровского кажется ему похожей на Кармен – она святая, лукавая, преступная и верная, лживая и прямая не сама по себе, но потому что находится на территории любви, где «мораль и разумность бытия занимают вообще очень ограниченное место».[505]

Быть может, именно этим можно объяснить записи, где Пришвин, балансируя и едва не сваливаясь в пошлость, пишет о своем сопернике: «Разве мыслимо интеллигентному мужу-пахарю одному вспахать всю бескрайнюю целинную степь души настоящей женщины. Жалкий огородник! вспашет немного для себя, огородится и счастлив, воображая себе, будто нашел теперь себе приют на всю жизнь. Жалкий мещанин! пользуйся своим покосом, спеши – завтра придет настоящий Жених ее и, не ставя заборов, будет пахать всю целину ее.

Желанная! я иду с косою и плугом – косить, пахать тебя, но не знаю, как буду, посмею ли.

Родная моя! может быть, плуг и косу свою брошу бессильный, только клянусь, что не буду ставить по тебе заборов и загородок. Если сил не хватит, я пойду по тебе так, странник, обойду тебя всю, окину любовью все твои богатства, и за это, благодарная, наполнишь ты сердце мое любовью по самый гроб.

Так Россия моя, теперь растерзанная, разгороженная, скоро сбросит с себя пачкунов и возьмет меня опять к себе».[506]

вернуться

494

Там же. С. 108.

вернуться

495

Там же. С. 133.

вернуться

496

Там же. С. 114.

вернуться

497

Там же. С. 116.

вернуться

498

Там же. С. 143–144.

вернуться

499

Там же. С. 131.

вернуться

500

Там же. С. 151.

вернуться

501

Там же. С. 148.

вернуться

502

Там же. С. 150.

вернуться

503

Там же. С. 153.

вернуться

504

Пришвин М. М. Дневник. Т. 3. С. 289.

вернуться

505

Пришвин М. М. Дневник. Т. 2. С. 159.

вернуться

506

Там же. С. 167.

54
{"b":"129692","o":1}