Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В этой повести все тоже начиналось со строительства дома и, более того, теперь из условных, абстрактных рассуждений о Китеже и Дриандии действие перенесено в практическую плоскость, в выход из скученности и тесноты советской жизни.

«Есть предел тесноте и обидам, когда нравственным долгом ставит себе человек дать обидчику сдачи и разломать тесноту».

В связи с этой вещью Пришвин записал:

«Наше творчество не противно только в том случае, если сам себя не считаешь гением (…), а зная, какой это мучительный труд, ставишь себя наравне с теми, кто добросовестно выполняет свой жизненный долг, смотря к чему кто приставлен: один воспитывает детей, другой пишет поэмы».

Эта повесть откровенно религиозна и даже церковна, в ней Пришвин не столько предъявляет счет, сколько кается, примиряется с Церковью, с церковными людьми, примиряется с русским народом, наконец, и, оказывается, что «неколебимый ни войнами, ни революциями» старик Гаврила Алексеевич Староверов, еще вчера мертвый в повести «Мы с тобой», становится даже против воли убирающего его с исторической сцены и осуждающего за неподвижность автора (Староверов – единственный умирающий в повести персонаж) выразителем подлинного духовного начала. Сцена переписи населения из «Повести нашего времени» достойна встать в ряд лучших образцов русской прозы минувшего столетия:

«Вспоминается мне то время, когда нас всех застала перепись в доме Гаврилы Алексеевича, в саду его. Хозяин только что нарезал меду, и все уселись под яблонями за стол пить чай с медом. Не помню, по какому случаю Гаврила сказал:

– В наших переславских властях вечности нет.

Ах, вот и вспомнил: разговор о «вечности» начался от Мирона Ивановича – он спросил, где бы теперь ему для своего улья вощину купить.

И тут оказалось, что в том доме, где продавали вощину, теперь сберкасса и что сберкасса эта за год уже шесть раз переезжала. Услыхав, что касса шесть раз переехала и опять выгнала общество пчеловодства, Гаврила Алексеевич тут-то и высказал свою твердую мысль, что у переславских властей вечности нет. Тогда-то озорной мальчишка Алешка и выпалил:

– Ни в чем вечности нет!

– Как ни в чем, – вспылил Гаврила, – а Бог?

И только-только Гаврила стал краснеть, чтобы разразиться гневом праведным и схватить озорника за ухо, вдруг к нам в сад и входят девушки-переписчицы, и все, кого они захватили тут в саду, немедленно должны были заполнить анкеты всесоюзной переписи населения.

Тогда-то вот Алеша, взяв у девушки свой лист, покосился злодейски на Гаврилу и в графе «исповедание» написал: неверующий.

«На-ка вот, выкуси!» – такое было у мальчишки выражение, когда он передавал свой лист Гавриле. И тогда роли переменились: старик только было хотел схватить мальчишку за ухо, и вдруг тот как бы сам ухватил его.

Сердце мое стеснилось от жалости: лицо старика в серебряной бороде, нежное, с легким румянцем, как у ребенка, всегда ясное, покойное, вдруг стало белым как снег, исказилось страданьем.

– Алеша, – сказал он, вставая, голосом притворно ласковым, – возьми с собой лист и зайди на минутку в дом.

Вскоре, смотрим, оба спускаются назад с лесенки. Гаврила радостный, а у Алеши глаза опущены и по щекам размазаны слезы. Спокойно собрав все наши листы, Гаврила отдал их девушкам-переписчицам, и мы пили чай и об этом ничего между собой не говорили.

Только уже после смерти Гаврилы однажды у Алеши развязался язык, и мне одному с глазу на глаз он признался: Гаврила заставил его вычеркнуть из анкеты слово «неверующий». И как заставил! Когда они пришли в дом, старик посадил Алешу за стол, положил перед ним анкету, сам же опустился перед Алешей – озорником, мальчиком – на колени и с рыданьями умолял его:

– Алешенька, не губи свою душу! Нельзя, милый мой, написать о себе, что неверующий! От этого потом уже не откажешься, и это уже навсегда, на вечность, пойдет. На коленях тебя прошу, зачеркни!

Страшна вечность была Алеше, но страшнее вечности был ему этот седой старик перед ним на коленях.

И он зачеркнул».

Пришвин написал уже не просто об искании Бога и богоборчестве, но об обретении Бога, о русских мальчиках, идущих разными путями правды и истины в жизнь («Ее (повести. – А. В.) гражданский долг был противопоставить достойного гражданина православной культуры достойному гражданину революционной культуры как богоборцу»); о любви, о всемирном дьяволе в образе войны, о сиротской зиме тысяча девятьсот сорок четвертого года, о русских женщинах, выносящих всю тяжесть войны; она, по большому счету, очень сыра, незавершенна, непрописана, но в этой необработанности, в этой сырости таятся удивительное обаяние и глубочайший смысл.

Диалогически обращенная не только к Гоголю и Достоевскому, но и к «подзаборной молитве» 1918 года «Повесть нашего времени» имела несколько вариантов концовок, поразному раскрывающих ее смысл. Разрешение повести в первоначальном варианте состояло в том, что Пришвин идею страшной мести заменял идеей возмездия и отдавал ее своему центральному персонажу, тому самому борцу с вечностью, коммунисту Алексею, который три раза бежал из плена и «душа его свернулась, воображение и память оставили его совершенно», так что у глядящего на него героя-рассказчика вырывается признание:

«Только теперь, когда меня самого, душу мою при виде такого человека срывает с места, я наконец начинаю понимать в сокровенной сущности своей огненные слова „не мир, но меч“, – и добродетель прощения и забвения оставляю за собой, как пережиток детства».

После всего пережитого у измученного героя остается один долг:

«Связать времена возмездием и правдой». И именно ему, потому что «нужно, чтобы праведный человек не простил».

Впрочем, насколько Алексей именно праведник, сказать трудно, скорее уж он сливается с образом всадника-Мстителя с мертвыми очами, ему по-прежнему «Бог ни при чем», ему «времени нет, чтобы заниматься этими вопросами или, как раньше бывало, Бога искать».

«Минуточки времени теперь не истрачу: довольно у нас на Руси Бога искали, а я знаю только одно, что за правду иду, делать ее иду, а Бог, если он есть, пусть сам найдет меня, у него время несчитанное», – говорит он на прощание рассказчику и скрывается с его глаз как новый блудный сын.

И в тени молодого и страстного коммуниста остается его друг и оппонент в философских спорах садовник Иван Гаврилович Староверов, который, придя с войны, первым делом подошел к церкви, стал на колени и начал молиться. Этот персонаж оказался менее ярким лишь потому, что он законченный, гармоничный образ – он уже дома («Я ведь домой пришел», – говорит он сам, стоя на Петров день у врат церкви, и оттуда выходит после поздней обедни ему навстречу жена), а вот второму герою, «враждующему с вечностью», в чьих больших серых глазах еще в детские его годы сам не понимал автор, чего больше – добра или зла,[1079] который заспорил с Богом не из-за волюшки и озорства, а потому что так надо, этот дом еще предстоит долго-долго искать и неизвестно, найдет ли он его.

Позднее Пришвин написал в Дневнике: «"Повесть нашего времени" тем неправильна, что в ней показано не наше время, а уже прошлое: смысл нашего времени состоит в поисках нравственного оправдания жизни, а не возмездия. Скорее всего это я только один, запоздалый гусь (…) хочу понять теперь силу возмездия, а на деле сила эта исчерпала себя».

Этой идее и соответствовал и иной вариант окончания повести, который обнаружила Валерия Дмитриевна после смерти писателя:

«Теперь старик Рассказчик смотрит вслед уходящему молодому другу своему и шепчет уже по-новому: "Дай тебе, Господи, Алешенька, мой любимый сыночек, снять с себя эту тяжесть свою: „Все понять, не забыть и не простить“».

И именно в этой повести получила подтверждение идея о высоком призвании русской литературы беречь народ и заступаться за народ, о чем Пришвин и сказал Калинину во время их личной встречи, а позднее сформулировал свое понимание в Дневнике: «Русские цари были заняты завоеваниями, расширением границ русской земли. Им некогда было думать о самом человеке. Русская литература взяла на себя это дело: напоминать о человеке. И через это стала великой литературой. Русский писатель русской истории царского времени – это заступник за униженных и оскорбленных».

вернуться

1079

Кстати, вот любопытная подробность из воспоминаний В. Д. Пришвиной, которую не стоит толковать прямо, и все же: «Глаза у Михаила Михайловича были серо-зеленые, менявшиеся в окраске, вероятно, в зависимости от самочувствия» (М. М. Пришвин // Из Русской думы. С. 176).

127
{"b":"129692","o":1}