Здесь время сна вдруг как бы обращалось вспять и начиналась вторая серия. На таинственный экран сновидений выплывала теперь его, Алексея Петровича, жена. Плыла она под черной полупрозрачной вуалью и была под оной обнажена. Ольга Степановна держала за руку маленького мальчика, в котором сновидящий Алексей Петрович сразу же признал своего сына. Чуть впереди шла его, Алексея Петровича, черная строгая мать. Сам же он был насыпан в виде пудры в голубую вазочку с розовыми ручками-ушами.
Процессия торжественно опускалась на эскалаторе, не обращая внимания на интеллигентские выкрики за спиной – «Ну пожал-ста, дайте пожал-ста пройти!»
Опустившись на станцию, Ольга Степановна с сыном и черная гордая (с вазочкой) мать сели в последний вагон. Евангелие, разумеется, никто не отменял, и на следующей станции (центральной) они вышли из первого, чтобы, наконец, исполнить главный пункт его, Алексея Петровича, завещания:
«Прахъ мой развеять в метро».
Налетел последний прощальный порыв подземного ветра и разнес имя Осинина по холодным и одиноким сердцам, согревая их своею жертвенной смертью.
В третьей и заключительной серии сна Алексей Петрович торжественно лицезрел черный ореховый гроб, опускаемый на просторной железной станине в жадные струи огня.
Человек в сером плаще, по высшему из совместительств Господин Хезко и по легальной профессии директор крематория, сожигающего его, Алексея Петровича, тело, деловито посматривал в маленький узкий глазок, приближающий уже готовую развернуться в бессмертие перспективу. Слегка поплевав в свою изнузданную фетровую шляпу, директор наконец оторвался от глазка и поднял свое узкое лицо к зарешеченной лампе. Жестом конской руки своей он пригласил посмотреть на костер и самого Алексея Петровича.
Осинин увидел себя, с жадностью припадающего к глазку и с восторгом вглядывающегося в синие, раскаленные до бела, языки пламени, схватывающие бессильный сопротивляться огню гроб, который был похож теперь на остов сожигаемого корабля. Черные железные ребра, сковывающие прогорающие ореховые доски, наливались тугим малиново-алым цветом, богато проступая из слепящего черным золотом огня. Но вскоре и они лопнули и обрушились. И обнажилась бессмертная черная сердцевина.
Рядом с Алексеем Петровичем застыли у глазка тринадцать флэшмобберов. Господин Хезко раздал им по десять золотых монет и попросил, чтобы они разъехались, унося в своем сердце образ Осинина, претворенного в черный свет. Он попросил их также, чтобы они поклялись не разглашать тайны и запечатал им уста священной пастой.
Выйдя из торжественного и мрачного здания все тринадцать флэшмобберов были словно бы во второй раз ослеплены, так прекрасен оказался явленный им мир в августовской степенности разбитого подле крематория сада – в той бессмертной тишине, когда слышен каждый шорох и каждый шаг, и когда каждое из малых движений мира словно бы несет в себе ту необъяснимую предназначенность, из которой мир и рождает неслышно сам себя, вновь и вновь в каждом из своих мгновений. Остановленные временем, все тринадцать не смогли удержать своих слез, словно бы это и были те самые слезы откровения, источаемые из вечно зеленого дерева смерти.
«Я, пожилой майор ракетных войск; я, девица с разнузданными ноздрями; я, злобный панк; я, радостный скинхед, я, Альберт Рафаилович… (и другие, о, да, и другие), составляющие тетраграмматон Ордена Летокрыла, доподлинно свидетельствуем, что Мастер наш, господин Хезко претворил в нашем присутствии тело Алексея Петровича Осинина в черный свет…»
Алексей Петрович дернулся, открыл глаза и, наконец, проснулся.
Никого рядом с ним не было, и поначалу ему даже показалось, что он очутился где-то в нигде. Какое-то странное ничто словно бы окружало его – какие-то всплывающие коричневые диваны, блестящие горизонтальные и вертикальные штанги, овальные черные стекла, что-то до боли замыленное и затыренное, что он и не знал, как, собственно, и назвать. Вскоре, однако, из этого ничто выплыла и серая с красным околышем, фуражка.
– Ну, шо? – молвила ему фуражка. – Опять нажрался?
– М-мм, – промычал Алексей Петрович в ответ и отрицательно покачал головой.
– А какого тогда тут дрыхнешь?
– Йа… – начал было Алексей Петрович.
Но фуражка вдруг больно схватила его за шею и куда-то поволокла.
Очевидно эта таинственная с красным околышем и черным блестящим козырьком фуражка нажала Алексею Петровичу на какие-то тайные шейные чакры, так как он вдруг увидел перед собой восстающий из ничто бессмертный метрополитенный вагон, из которого и был в данный момент выволакиваемым в шею.
– Ну, шо, на протокол?
– Йа хотел бы… – тут Алексей Петрович замялся, но все же продолжил: – Пи…
– Пи?
– Пи-пи, – довыдавил Алексей Петрович и попытался деликатно выразить свое желание руками. – Мне, понимаете ли…
– И часто?
– Д-да.
– Ага-а, – как-то зловеще ухмыльнулась фуражка. – Похоже, у тебя, паря, простатит.
Непонятное слово это потянулось к Алексею Петровичу своими страшными щупальцами, а вокруг даже едва не треснул станционный мрамор. Из-под вздыбившейся фуражки тем временем появились огромные усы.
– Простатит, – зачарованно повторил Алексей Петрович.
– Вот я и говорю, – еле слышно прошипела усатая фуражка.
И словно бы изогнувшись тяжелой мраморной балкой стала нависать тут над ними обоими пауза. Пауза нависала так долго, что казалось, как будто она размышляет, разрываться ей, на хуй, или не разрываться. И наконец разорвалась.
– А знаешь шо?! – разорвалась вдруг пауза так, что даже брызги слюны ее неприятно похолодили Алексею Петровичу лицо. – А у меня-то тыть тоже простатит!
И фуражка радостно зашевелила усами:
– «Простанорм»-то пробовал? Или эта, как его, лучше «витапрекс»?
Тут фуражка глубоко-глубоко вздохнула.
– Ладно, дуй, давай, – ласково сказала она. – По эскалатору и направо. Да до выхода чтоб дотерпел.
Алексей Петрович икнул, пожал появившуюся откуда-то из-под фуражки волосатую руку, и, словно бы подхватив сам себя, понесся по ребристым, аккордеонным ступенькам. Они тянули его наверх, навстречу размашистым стеклянным дверям. И вот уже выбрасывали на улицу, где Алексей Петрович наконец мощно облегчался на какой-то гранитный куб.
Заправив хер свой обратно в штаны, он тупо посмотрел на обмоченную стенку гранита. Ему вдруг показалось, что сверху на него кто-то укоризненно смотрит. Алексей Петрович поднял взгляд и увидел над собой огромные копыта. Каменный всадник сверкал в свете звезд и луны.
– Ну, чё, бля, пялишься, – сказал ему памятник. – Доставай записную книжечку.
Алексей Петрович достал блокнот, который всегда носил с собой.
– Итак, записывай, – сказал ему памятник. – Первое, мир не спасти, ни хуя не спасти. Это ты уже знаешь и без меня. А теперь пометь себе, пункт второй: но спасать, блядь, можно и нужно! Третий: и без жертвы тут не обойтись никак. Четвертый: а где жертва, там, сука, и казнь. Пятый: каждый сам, на хуй, волен выбирать себе казнь. Шестой: в казни обязательно должны участвовать интеллигенты. Понял?
Алексей Петрович кивнул. Все шесть пунктов были ровно законспектированы им в столбец.
– Ну тогда пока все, пиздец. Теперь – детей зачинать!
– А как вас, извините, зовут? – восторженно спросил Алексей Петрович.
– Давай, съебывай по быстрому. Узнаешь еще, как меня зовут. И чтоб, блядь, не оглядывался!
Алексей Петрович спрятал записную книжечку и побежал рысцой.
Глава третья
Всю эту неделю Ольга Степановна была счастлива. С утра и до вечера в ее спальне соловьями визжала кровать.
«Бли-цко… бли-цко!» – визжало пружинами из окна спальни так, что даже уличные коты застывали над своими возлюбленными.
В этом леденящим жилы «блицко» было и что-то жестоко скачущее по полям, и что-то звенящее в дали и наконец даже и что-то блистательное в своей непримиримой тотальности.