«Еб ее мать…»
Логос напрягся и заскрипел. Но теперь Ольга Степановна прочла в этом скрипе:
«Хер с ним, пусть останется богом, раз не может стать человеком. Только теперь богом-отцом. Боги-отцы обычно вкалывают с рассвета и до заката, как дьяволы, чтобы ночью стать снова богами. И на следующий день опять улыбаются разным там мудакам и не корчат из себя непризнанную гениальность, а находят для нее нужную редакцию жизни. Потому что боги-отцы любят своих сыновей и знают, что они хотят кушать. А иногда так и чего-нибудь сладенького, не только же горьких лекарств. А если уж нужно будет и горьких лекарств, то в сладенькое-то гораздо легче подкладывать. Разве что за клубничку богам-отцам нынче ох как дорого приходится платить… Так что тебе, Олечка, надо почаще ебаться. И не за четыре дня до или после, а за две недели, слышишь, блядь, за две недели!»
Ольга Степановна поднялась и стала нашаривать тапочки, чтобы сходить в уборную поезда. Она осторожно обвела животом край стола, чтобы кой-кого случайно не повредить. В туалете она брезгливо присела на корточки, прямо на стульчак, и, качаясь из стороны в сторону (разумеется, взявшись за поручень), постаралась не наклоняться, чтобы лишний раз не надавливать на живот… Открылась заглушка, снизу поддуло холодным. Отчаянно гремя, в дырке быстро неслась земля.
Вместе с янтарными капельками мочи рассеялся и фантазм преждевременного зачатия, Но дело логоса было все же заделано глубоко и закреплено надежно.
«За две недели, блядь, поняла? За две недели!»
Вся звеня, Ольга Степановна уже звенела в звонке. О, нет, не кукушка и не соловей с иголкой. Благая весть, да, бля, выскакивала благая весть!
Бля как клубничка, а благая весть как благая весть.
«Я привезла тебе лекарство!»
Но Алексей Петрович почему-то не открывал. То ли потому, что и сам как-то уже перестал быть младенцем, то ли потому, что уже успел стать отцом где-то на стороне.
«Еб твою, ну полный пиздец! Звоню уже полчаса, а его, похоже, и нет!»
Розы возмущенно задрожали в руке, и с их концов соскользнула на пол мокрая тряпочка.
«Может, трахает кого-нибудь там сейчас? Прямо на нашей кровати!»
Ольга Степановна выхватила ключи. Как тридцать три стилета блеснули они. Вы спросите, почему именно, как тридцать три? Да потому что Алексей Петрович был бог! От возмущения Ольга Степановна решила зарезать своего бога ключами! Во всяком случае, таков был ее сиюминутный порыв.
В прихожей было темно. Она хотела включить свет, но потом решила не включать. На ощупь в темноте она двинулась «в сторону Свана». Так Алексей Петрович возвышенно называл их спальню. Они же оба любили Пруста, пиздюки! И часто читали его в преддверии совокуплений, готовясь до бесконечности растягивать наслаждение. Из-за закрытой двери, однако, нарастал какой-то странный звук. Сначала какое-то «пхс-сс-с», тихое и ниспадающее, словно бы это была сама Психея, прятавшаяся меж кустами боярышника и до осязательности очеловечивающая их, словно бы это были уже не слепые лепестки, а тысяча изумленных глаз просыпались вот так, внезапно, и дарили ей свое изумление… Потом восходящее «у-ррр», будто скрипела арба, запряженная сонными еще волами, она разворачивалась к горе, из-за которой уже было готово восстать новое солнце, безмолвно прорывающее предрассветные облака. О, низкие звуки жизни, неспособной явить себя в безмолвии света, о, несовершенство стихии конечного… И, наконец, откровенное и блистательное «ах!», божественное появление светила, первые лучи, что заливают сады и окрестности, сонных кур, что никогда не научатся читать, и маленьких чистеньких поросят, что никогда не признаются, какие из пороков им нравятся больше. А напоследок классическое, поднимающееся в зенит, великое и неизменное «хе-р-рр»! «Прямо как соната Вентейля», – усмехнулась Ольга Степановна. «Скорее, как Римский-Корсаков», – ответил бы ей тут, наверное, Алексей Петрович. Но, как бы то ни было, в коридорах звучал самый что ни наесть настоящий мужской храп. Словно из глубины неведомых недр поднималось светоносное и могучее, радостно трепещущее и с треском вылетающих искр рассеивающееся по окрестностям.
«О, мой священный Вулкан!»
Ольга Степановна радостно распахнула дверь и, как язычница, срывая с себя одежды, бросилась к своему божеству. Возбужденная поездом (и благословленная логосом), она с разбега прыгнула на кровать. Пролетая по дуге радости, она окончательно сожгла в себе все упреки и все обиды. Радостная новизна дуги скользила ее в объятия ее бога-отца…
Что-то огромное раскрыло свою огромную подмышку. Пахнуло медвежьим, чужим (Алексей Петрович всегда пах, как олень). Ольга Степановна хотела было от изумления закричать, но было поздно.
«Пиздец!» – еле слышно прошептала Ольга Степановна заветное слово, слово-пароль, тайно связывающее ее с Алексеем Петровичем.
Но это был еще не пиздец. Это был всего-навсего господин Хезко.
Глава двенадцатая
Алексей же Петрович сидел в это время один в круглой комнате (совершенно или почти, как мы изволили выразиться ранее, что, в общем-то, когда речь заходит об идеалах, почти одно и то же). Сидел он на каких-то странных нарах, деревянных, как на зоне или в тюрьме. А перед ним стоял большой стеклянный сосуд, в котором плавало и колыхалось невесть что. Не то это было какой-то чрезмерно большой и преждевременно раскрывшийся цветок, не то просто лист цветной капусты, а может быть, даже и какое-то загадочное подводное создание. Алексею Петровичу сначала почудилось, что оно похоже на угря, которого он уже однажды выкинул в окно. Но потом ему показалось, что оно не похоже на угря, и что это и есть та самая черная звезда, что явилась ему однажды в разрезе и раскрытии космоса. Кто знает, может быть, это и было та самая звезда. Во всяком случае она безусловно отражалась сейчас в многообразии форм, которые подчас могут принимать самые заурядные растения или рыбы, если только взглянуть на них этак как-нибудь с поворотцем, слегка сведя к переносице глаза, а лучше – опуская голову между ног и глядя обратно, как это делают достаточно изощренные в своем искусстве живописцы.
Алексей Петрович закрыл глаза и постарался припомнить вчерашний день. Как из ничто, снова поднялось лицо Тимофеева. Как, в очередной раз, вернувшись из магазина с очередным десятком бутылок, он открывал одним большим пальцем – п-пок! Как жадно пил из горла, пытаясь утолить все нарастающую и нарастающую жажду.
– А я? – снова говорил Тимофеев. – Я так каждый раз жду. Что он скажет. И каждый раз готов согласиться с тем, что он скажет.
– А кто этот он? – спрашивал Осинин, отпивая из своей.
– Да кто угодно… И я с ним всегда согласен.
– Даже если он француз?
– Даже если и француз.
– А если китаец?
– Ну, и… китаец.
– А если еврей?
Тимофеев подумал и почесал в затылке огромной пятерней.
– А с евреем-то и тем более.
– Это почему же?
– Они же всем миром правят.
– Да ну?
– А русских не любят.
– Ну это ты брось. Что же это за еврей, что не способен полюбить русского. Мне вот тут один помогал-помогал, лечил-лечил меня, а я, мудак…
Осинин вздохнул.
Но Тимофеев, как будто и не расслышал последнюю его фразу, и опять заговорил о своем:
– А мне, вот, правда, каждый раз слегка больно, как будто я опять становлюсь не я. Отказываюсь от чего-то в себе. Умираю. Сдаюсь в плен. Продаюсь в рабство.
– Значит, тебе так легче извлекать свою выгоду из жизни.
– Ты хочешь сказать, что я делаю это для себя? – Тимофеев вдруг горько усмехнулся. – Может, и так. Но знаешь, узкие люди со всеми этими своими и только своими национализмами мне неинтересны, поэтому я с ними и не спорю. Они все озабочены своей исключительностью.
– А ты?
– А я русский человек. И что мне до них до всех, коли они умещаются внутри меня одного.
– Ты прямо, как моя мамаша, – усмехнулся Осинин.