Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Когда прилетели челюскинцы, умерла Сонечка.

«Серый ослик твой ступает прямо, не страшны ему ни бездна, ни река… Милая Рождественская Дама, увези меня с собою в облака!» – эти стихи из «Вечернего альбома» вспоминает Сонечка, прощаясь со своей Мариной, эти стихи повторял я всю жизнь, потому что настоящие стихи всегда приходят на ум при прощаниях навсегда, а что мы делаем ежедневно, как не прощаемся навсегда? И среди всего этого, на чердаке,- прозрачная Аля, ангельский ребенок, неустанно пишущая дневник, стихи и романтические письма; самая красивая и гармоничная женщина во всей русской литературе, Аля Эфрон, прожившая самую страшную и самую НЕЗАСЛУЖЕННУЮ жизнь, какая в этой литературе только была. Пусть умолкнут все, кто утверждает, что Цветаева была плохой матерью: мать, вырастившая такого ребенка, не знает себе равных. Иное дело, что Аля взрослая, Аля – подросток и девушка уже была ей безнадежно чужда; но попробуйте сначала сделать из ребенка идеальную собеседницу и спутницу, а потом наблюдать, как внешний мир с его пошлостью раскрадывает эту сокровищницу по частям, заражает ее собой, заполняет своими манерами и словечками! Есть от чего в отчаянье прийти. И все-таки до конца дней своих Аля Эфрон оставалась тем ребенком с того чердака – прочтите ее прозу, посмотрите на ее рисунки, оцените ее верность матери и тоску по ней; ангел – он и есть ангел. Боже мой! Сколько поколений читателей страстно и безнадежно влюблялись в Марину, Алю, Сонечку – хотя «страстно», разумеется, плохое слово. Есть в нем какой-то неизбывный мясной привкус. Это любовь бесплотная, романтическая, неосуществимая – ничего плотского вообще не было в тогдашней Москве, и вся любовь была – чистый романтизм, беспримесное вещество… как обе они – Соня и Марина – любили старика Стаховича, повесившегося зимой девятнадцатого года, или старика Волконского, который негодовал на слишком пылкие цветаевские письма…

Если я и люблю русскую революцию и все пятилетие, последовавшее за нею,- то вот за это: за тех, кого она убила. Но прежде чем всех этих призраков убить – она их все-таки создала.

Сейчас, вероятно, не время читать Цветаеву – поскольку читатель обязан быть хоть в чем-то адекватен писателю: не то чтобы сравниться с ним по силе (это чаще всего и неосуществимо), но хоть совпадать с ним по интенциям, чего-то сходного желать. Поэтому в юбилейных заметках и муссируется вопрос о том, кто от кого ушел – Парнок от нее или она от Парнок… У Цветаевой все про это наше время сказано. «Глотатели пустот, читатели газет» – вот портрет нашего нынешнего большинства; один очень большой и вдобавок полуразрушенный Гаммельн, где крысы, в видах самосохранения, рождаются глухими – никакой флейтой их не уведешь. Правильно сформулировал Ким, дав всем крысам один универсальный совет: «Или делай свое дело, или музыку люби».

Но вы, господа, не обольщайтесь, потому что это все ведь не навсегда. Не бывает вечного распада – рано или поздно он переходит в стадию всеобщего лавинообразного осыпания. И тогда весь гламур уносится ветром и остаются чердаки, вроде того, в Борисоглебском; и тогда Цветаева, конечно, совершенно незаменима.

Так что всё еще впереди. С чем, я думаю, и нас, и русскую литературу можно только поздравить.

2002 год

Дмитрий Быков

Надя

Почему-то невыносимо грустно думать, что в этом году Наде Рушевой исполнилось бы пятьдесят лет. И дело даже не в том, что она была бы нестарым еще человеком, могла бы работать, меняться, одним своим присутствием влиять на культурную ситуацию (в этой девочке не было ничего от самодовольного вундеркинда, искусство было ее живым, кровным делом, в ее присутствии невозможно было бы так нагло и откровенно халтурить, как халтурит сегодня добрая половина служителей прекрасного). Дело не в том, что вот уже тридцать три года мир живет без нее. Тоскливо думать о ее сверстниках, которым сейчас по пятьдесят (всего пятьдесят, целых пятьдесят – как угодно),- и сравнивать их с нею, нынешнее время – с тогдашним. Ведь это ужас до чего все было недавно; и, однако, Надя Рушева навсегда осталась там, в своих шестидесятых, а сверстникам ее сужден был крестный путь выживания, приспособления и в конечном итоге вырождения. В нашем искусстве ой как мало состоявшихся мастеров, родившихся в 1952 году.

И грустней всего представить, какими глазами она, тогдашняя, глядела бы на них, сегодняшних. Истинный художник не имеет возраста, искусство омолаживает,- невозможно представить Рушеву погрузневшей теткой, уставшей от быта и неудач на службе. И еще невозможней – вообразить ее халтурящей на заказ, рисующей обложки в духе Вальехо к сборникам отечественной фантастики… Что вообще случилось с людьми за последние пятнадцать лет, да и за предыдущие пятнадцать? Каким грузом легли на них запойные, беспросветные, душные семидесятые, какими сумасшедшими иллюзиями отравили восьмидесятые, какой деградацией пригвоздили девяностые… и каково им, ровесникам Рушевой, из нынешней России оглядываться на нее? Ужас какой-то. Застыла в своем времени, как во льду; и если она сейчас смотрит на них откуда-то – на одноклассников, которых любила, на друзей по артековскому отряду, на бакинского мальчика, с которым переписывалась,- то смотрит, наверное, сквозь слезы.

Наде Рушевой никогда не будет пятьдесят лет. Она умерла 6 марта 1969 года от кровоизлияния в мозг – лопнул аневризм, о котором никто не подозревал. Накануне она вместе с отцом вернулась из Ленинграда, где о ней сняли последний в ее жизни документальный сюжет для фильма «Рядом с Пушкиным». Съемочная группа была поражена тем, как безропотно она работала, охотно повторяла рисунки для дублей, а когда ей явилась счастливая мысль порисовать прутиком на лицейском снегу – повторила и это, чтобы переснять эпизод при лучшем освещении. В этом ребенке, с пятилетнего возраста окруженном всеобщим восхищением, не было и тени звездности – артековцы до сих пор вспоминают, с каким воодушевлением выполняла она свое общественное поручение (иллюстрировала стенгазеты). Она рисовала по первой просьбе, без малейшего усилия – друзьям на память, литераторам на заказ; «Юность» просила проиллюстрировать молодежную повесть – она приносила сто картинок вместо двадцати… Письма ее к другу Алику, напечатанные той же «Юностью» через десять лет после ее смерти, были одним из самых сильных читательских впечатлений моего отрочества. В них нельзя было не влюбиться. Письма, надо сказать, вообще писать трудно. Как и дневники. Не любоваться собой в письме – да вдобавок если ты вундеркинд – задача трудновыполнимая; рушевские послания к бакинцу-ровеснику были до такой степени обаятельны, нежны и, главное, органичны, что в исключительную одаренность их автора верилось сразу.

Для меня они, может быть, и служат сегодня главным доказательством ее гениальности; само слово «гениальность» применительно к ней первым употребил ее учитель, скульптор-анималист Ватагин. Грех сказать, но собственно рисунки Рушевой меня сегодня впечатляют не в пример меньше, чем ее письма, фотографии, записанные разговоры, кинохроника… Когда-то это все действовало неотразимо; сегодня – то ли оптика неумолимо изменилась под действием все того же поганого нашего времени, то ли сам я испортился, но ни знаменитые иллюстрации к «Мастеру», ни балетный, ни пушкинский циклы уже не завораживают. Вероятнее всего, Надя Рушева и сама – росла и развивалась она стремительно – сегодня со сладким стыдом глядела бы на эти работы; достоинства их очевидны – легкость, точность, бердслеевское сочетание импровизационности и расчета,- и все-таки в них много детского, шестидесятнического, романтического. Она еще много раз успела бы стать другой. Известно, в какой восторг пришла Елена Сергеевна Булгакова, увидев ее рисунки к заветному роману: «Какое очарование, и совсем нет секса»… Секса действительно нет, хотя есть несомненная подростковая чувственность, угловатое очарование; иногда сквозь все это пробивается безжалостность истинного мастера – и тогда видно, каким художником Рушева могла и должна была стать. Ей долго и мучительно пришлось бы изживать свое «вечное детство»; ей еще только предстояло из подростка-гения превратиться в большого трагического художника (хотя гармония личности, чистота и веселость могли помочь ей на этом пути). Мы, может быть, потому так и любим Надю Рушеву, что ей так и не суждено было стать взрослой: осталось незамутненное очарование юности, так дивно совпавшее с шестидесятыми годами. Это на сегодняшний вкус многое глядится пошлостью даже и в булгаковском романе; это сегодня искренне изумляешься тому, как могла Рушева – девочка с врожденным художественным вкусом – взахлеб восхищаться «Войной и миром» Сергея Бондарчука и стихами Евгения Евтушенко. Время было такое. Вне этого времени и Бондарчук, и Евтушенко, и запоздало опубликованный Булгаков выглядят куда беспомощней; но они из этого времени вышли и пошли дальше (включая Булгакова, в котором тоже акценты сместились) – а Надя Рушева осталась там навсегда. Тут не знаешь, жалеть или завидовать,- честнее всего просто заплакать.

18
{"b":"129551","o":1}