Петр Дмитриевич Боборыкин
ОДНОКУРСНИКИ
I
Яркий сентябрьский день обливал веселым светом площадку, где скошенная пирамида часовни стоит на перекрестке от Моховой к Охотному ряду.
В воздухе разлит запах ядреных яблоков. Он шел от Охотного. И глазом можно схватить ряд столов с горками фруктов, крымских груш, антоновки, виноградных кистей, арбузов, лимонов, кровяно-красных помидоров.
Оттуда же доносится гул торга у столов, на тротуаре с влажными, покосившимися плитами.
Треск дрожек, вверх и вниз по Тверской, по Охотному, и в сторону Моховой, ни на минуту не смолкает.
По тротуару от университетских зданий — взад и вперед — то и дело мелькают синие околыши фуражек.
Это движение молодежи увеличивается каждый час, немного раньше и тотчас после перемены в аудиториях Нового университета.
На кремлевской башне пробило половину двенадцатого.
По тому же тротуару, от ректорского дома к церкви, выкрашенной в красно-бурую краску, шел студент, с поношенным пальто внакидку, рослый, худой брюнет, в бороде; на вид сильно за двадцать. На крупном носе неловко сидели очки. Волосы он запустил довольно длинные. Цвет околыша фуражки и воротника показывал, что он донашивает свое платье. И сюртук и пальто были под стать цвету голубого сукна.
Он шел медленно, оглядывал улицу, смотрел и вдаль, на Охотный, — и его продолговатое, загорелое, умное лицо улыбалось и серыми большими глазами, и таким же большим, свежим ртом.
Чувствовалось, что он идет не с лекции, что у него нет никакой "спешки".
Все его лицо говорило как будто о том — как ему приятно очутиться опять в Москве, на Моховой, в том студенческом царстве, которое придает этой части города такой особенный характер.
Ему попадались студентики-новички. И он, улыбаясь, смотрел на их форму с иголочки и ярко блестевшие на солнце козырьки и позолоченные пуговицы. Их безусые и безбородые юные лица со свежими щеками, особенной ясностью глаз и немного забавной серьезностью всей повадки — тешили и трогали его.
И он был таким же пять лет назад.
Его подмывало остановить такого юнца и заговорить с ним так, ни с того ни с сего, узнать, откуда он, на какой факультет поступил и где устроился квартирой.
Он мысленно давал им отметки:
"Этот — из провинции, а тот вон — здешний гимназист, а вот этот наверно — хват лицеист".
Он слышал обрывки разговоров:
— Завтра Римское в десять!
— Ты куда закатишься?
— Мы в Малый.
— А мы в Каретный ряд!
— "Царя Федора" не видал еще?
Все так же, как и в его время. Когда ввалишься сюда "из губернии", сейчас же потянет в театр — вон туда, на площадь, в то некрасивое приземистое здание без фасада против гостиницы «Метрополь», с невзрачным подъездом. Оно повито именами Щепкина, Мочалова,
Садовского, Шумского. Последний полтинник идет туда, особенно на первых порах, с художественного голода глухого губернского города, где нет даже постоянной труппы.
И им теперь все это в диковинку. Да и аудитория как действует на первых порах!..
"Даже и теперешняя!" — прибавил он мысленно.
Все равно — что бы они ни нашли в этих старых залах, уже тесных для такой «уймы» студенчества, крылатые слова или мертвечину, самобытные идеи или параграфы учебников — нужды нет! — они тут только стряхнут с себя ненавистную узду гимназической муштры, здесь только почуют себя в огромной семье сверстников, здесь только будут знать — за что стоять, чего ждать от жизни, кто друг, кто враг; здесь только идейные течения захватят их и потребуют не одних слов, а и личной расплаты…
Ничего! Пускай немного поплатятся, — только бы не совсем искалечить свою жизнь.
Он поправил рукой полу своего старенького пальто и покосился на ряд пуговиц, давно поблеклых.
Ему как бы не верилось, что он опять принят в студенты, опять в Москве, и будет ходить в то здание, откуда вышел пять минут назад, и может, в конце года, приступить к государственному экзамену.
Кто знает!.. Может быть, и опять на чем-нибудь "сковырнется".
Отвечать за себя — трудно. И если б для вторичного принятия в студенты требовалась торжественная клятва — он бы не дал ее.
Но все равно!
Он — «великовозрастный» студент, Иван Заплатин — опять здесь, и вот поднимается по Тверской к бульвару, где завернет в студенческий ресторан, на углу Бронной. Может, кого-нибудь и встретит из своих однокурсников.
Вряд ли — сегодня. Здешние, московские — кто на службе — чинушем или адвокатом, а кто уехал в провинцию. Человека два-три пошли по ученой части. Но и таких, как он — оказалось немало, которых "водворяли на место их родины".
И его водворили в уездный городок на Волге, где он просидел больше года.
Он не сожалеет. Много он кое-чего узнал в это подневольное сидение, вошел в жизнь своей родной «палестины», поездил и по уезду, попадал в лесные трущобы, присматривался к расколу, «бегал» на пароходах вверх и вниз — разумеется, все это более или менее контрабандой. Надзор был не особенно строгий. Запрет лежал только вот на этом городе, куда его опять стало тянуть, на Моховую.
Раньше — он мало знал свои родные места, Гимназистом приезжал только на вакации; да и то в старших классах брал кондиции, готовил разных барчат в юнкерское училище или подвинчивал их насчет древних языков и математики. Студентом на зимние вакации не ездил, а летом также брал кондиции, в последние два года, когда, после смерти отца, надо было прикончить дело, которым держались их достатки.
По отцу он купеческого сословия; а мать — дочь чиновника, попавшего в их город, вроде как «штрафным», из не кончивших курсы студентов. В их городе он и пробивался кое-чем, больше по статистике, умер рано, дочь осталась сиротой, и отец его взял ее "по любви".
У отца было небольшое канатное заведение — из рода в род. Кое-как оно держалось; а когда он умер — оказались долги, и заведение продали для покрытия их.
Остался домик, в два этажа, полудеревянный, полукаменный. Верхнее жилье отдается внаймы. С этого мать его и живет.
Ему бы надо было поступить в реальное училище, а потом идти в техники или путейцы, а то так прямо в нарядчики или в конторщики на пароходную пристань.
А в нем не то бродило. Должно быть, «атавизм» от деда со стороны матери. О гимназии он еще «карапузиком» начал мечтать и даже просил взять ему репетитора-дьякона в соборе, чтобы подготовить к классической муштре.
Родом он волжский обыватель, из мужиков; только дед приписался к третьей гильдии, — и лицо у него бытовое, в отца, а душа вышла не купеческая, и не чиновничья, и не дворянская, а «общерусская», как он сам называл.
Не кичится он тем, что принадлежит к «интеллигенции»; но и не огорчается тем, что университет дал ему такую «осечку»; не жалеет и о том, что не готовил себя в люди практического дела, не обеспечил себе никакого технического заработка.
По собственному выбору поступил он на юридический факультет, не смущаясь тем, что и без него слишком много народу накидывается на то же.
Ученого призвания он в себе не признавал, а учительствовать — классиком или преподавателем математики — одинаково не манило его. Не хотел он превращаться в одного из тех «искариотов», какими угостила и его гимназия.
Ничего не было выше для него науки об обществе, о его нуждах и запросах, о тех законах развития, в которых потребности ведут к выработке всего, чем красится и возвышается жизнь.
А чем он будет жить, когда простится с "alma mater", — он и теперь не очень-то много думает.
Сколько он наслушался и там, на родине, во время подневольного пребывания в своем приволжском городе, нынешних возгласов: