Кабамба услыхал, человек идет. Это было утро. Кабамба спросил: "Где мои десять детей?" Утро сказало: "Я — утро". Оно прошло мимо...
Смотри, все проходит мимо, как вечер, как час разговоров, как крепкий сон, как неспокойный сон, как утренняя заря, как утро. Твои сыновья также прошли мимо».
Несчастный старик, потеряв всех своих десять детей, сидя у трупа последнего, как бы кричит в горе: «Где мои дети?» Единственное утешение, которое он находит себе, — что все, существующее во времени, преходяще. Но это уже наша формулировка, абстрактно-философская. В его сознании и речи нет абстрактного понятия и слова «время» в том смысле, как это есть у нас. Для него время — вечер, ночь, утро и т. д. В его воображении образ его самого, спрашивающего у проходящих «времен», где его дети. И этот образ в различных вариантах повторяется. Рассказ в значительной мере ряд повторений этого образа.
От этого, так сказать, на наших глазах рождающегося рассказа меньше одного шага к тем рассказам, которыми так богата словесность самых различных народов и которые вполне можно отнести к художественным рассказам народов, не знающих еще письменности. В доказательство я приведу один такой рассказ, в различных модификациях имеющийся у самых различных народов. Я привожу его в индейском варианте, менее модернизованном. Несмотря на свою гораздо большую сложность, он, в сущности очень родствен только что приведенному рассказу:
«Жил когда-то народ. Он умирал от голода. Много стариков умирало. Они пробовали добывать ракушек, но они были пусты. В них не было мяса. Народ голодал. Когда охотник уходил убивать тюленей, он не убивал ни одного тюленя. Все охотники возвращались с пустыми руками. Голод держал у себя все кости — бобра, енота, осетра и медведя. Он держал у себя кости всех животных и морские раковины.
Жили были два молодых друга. Зимой народ снова голодал. Умирал от голода старик, умирали от голода бедные дети. Тогда один из юношей сказал своему другу: "Я вижу, как идет голод. На его спине рогожа. Он ходит кругом наших мест. Он идет. Разве ты не видишь его?" Так он говорил своему другу. Его друг отвечал: "Я не вижу его. Только ты видишь его". После полудня дети начали кричать. Они были голодны. На следующий день друзья лежали в постели. Они долго спали. Затем один из них сказал другому: "Вот голод снова ходит. Разве ты не видишь его?" Тогда первый юноша сказал: "Завтра я отниму у него рогожу". "Увы, — отвечал другой, — наши родные бедны. Старики и дети не имеют ничего".
На следующий день они имели для еды только корни папоротника. Друзья лежали и спали. После полудня один сказал другому: "Смотри, голод идет". Другой уже видел его. Первый сказал другому: "Я отниму у него рогожу". Другой ответил: "Увы! Наши бедные родные!" Голод сначала заглянул в крайний дом. Затем он стал заглядывать в другие дома. Наконец, он подошел к ним. Когда он смотрел в дом, дети начинали кричать от голода. Затем голод повернулся и ушел. Когда голод отошел, один из юношей сказал: "Смотри, он идет обратно. Он не приходил к нам". Но другой юноша видел, как голод смотрел в дом.
Его друг сказал: "Я отниму рогожу у него", а он ответил: "Увы, наши бедные дети и наши бедные старики". Пришел день. После полудня они лежали в постели. Второй из друзей видел, как идет голод. Тогда первый из друзей сказал: "Смотри, идет голод". Но второй уже видел его. "Ладно, я брошусь на него и отниму у него рогожу". Ноги у голода были длинные, а его волосы были также длинные. У него было мало волос, но они были .длинные. Голод опять подошел к крайнему дому и стал смотреть на него. Дети стали кричать, а старик умер от голода. Голод засматривал во все дома и подошел также к дому друзей. Он простоял у дверей дома и повернул назад. Когда он отошел, один из юношей сказал: "Смотри, он повернул назад. Он не приходил к нам. Может быть, он знал, что я намерен отнять у него рогожу". Тогда другой юноша подумал: "Он не видел его. Голод стоял у наших дверей, а он говорит, что голод не приходил к нам..."»[ 103 ].
5. Начало развития вербальной памяти.
Известный исследователь Африки Фробениус рассказывает, что, когда однажды он повторил дословно только что услышанный им рассказ, рассказчик категорически заявил, что он этого не говорил. Даже дословное повторение не оказалось вполне удовлетворительным повторением: не была воспроизведена ни жестикуляция (драматизация), ни интонация (декламация), которые, очевидно, при рассказе играли, во всяком случае, не меньшую роль, чем речь.
На начальных стадиях речи, где слово, имеющее притом чрезвычайно общее значение, является только придатком к действию и где рассказчик скорее актер, а слушатель скорее зритель, с проблемой значения слов дело обстоит не очень остро. Помнить небольшое количество слов чрезвычайно общего значения, притом являющихся лишь придатком к действиям и, возможно, еще связанных с ними сравнительно прозрачной, так сказать, «естественной» (рефлекторной, имитирующей и т. п.) связью, нетрудно. Пожалуй, до того нетрудно, что вербальная память здесь функционирует лишь в зародыше.
Но, даже когда в разговоре и рассказе выступила на первый план именно речь, а не действие, речь эта была очень экспрессивна, и если говорящий переставал быть действующим актером, то он в сильнейшей степени еще оставался декламатором. На ранних стадиях истории языка речь и пение еще не совсем отдифференцировались друг от друга: повышение и понижение тона, а также долгота и краткость слога играют большую роль. Но тогда значение слова сильно зависит от интонации, и, например, в суданском языке гола слово di в зависимости от интонации имеет 5 различных значений («голова», «рогатый скот», «коза», «земля», «маис»). Есть предположение, что интонация имела определенную связь со значением[ 104 ]. Так, например, в том же языке гола, как и в ряде других языков, название больших предметов произносится низким тоном, а маленьких — высоким. Если так, то интонация на данной стадии развития речи сильно помогала высказыванию и пониманию высказывания. И сейчас, когда мы слушаем декламацию на совершенно непонятном языке, нам даже такая декламация все-таки кое-что «говорит». Вспомним, что дети начинают понимать тон голоса взрослых гораздо раньше слов, а их собственная ранняя речь эмоционально очень выразительна. Правдоподобно предположить, что на данной стадии разговора или рассказа слушатель понимал не только потому, что слушал речь и видел жесты, но и потому, что «чувствовал» интонацию.
Экспрессивности ранней стадии рассказа содействовала также развитая сначала подражательность, речи. Когда мы читаем рассказы нецивилизованных народов, нас поражает в этих рассказах обычай так называемой прямой речи: если говорят о ком-нибудь, то его слова не пересказываются, а повторяются буквально. Но в устном рассказе это повторение — повторение не только слов, но и голоса, интонации того, чьи слова повторяются[ 105 ]. Такая экспрессивность интонации и звукоподражательность облегчали рассказ и понимание рассказа подобной, так сказать, эмоциональной и звуковой наглядностью. В результате такой рассказ как более наглядный предъявлял к памяти меньшие требования. Из рассказов путешественников известно, что большое место занимает слушание всяких сказаний в жизни нецивилизованных народов, оно как бы заменяет им чтение. При этом рассказчик каждый раз рассказывает его слово в слово, как и в предыдущий раз, и, если он изменяет хотя бы одно слово, аудитория тотчас поправляет его так же, как делают это сейчас наши дети, в n-й раз с тем же, и даже с большим удовольствием, слушая одно и то же и требуя одного и того же. Притом и самый рассказ, как мы уже раньше видели это, сам по себе полон уже повторений. Даже в «Одиссее» или «Илиаде», в их столь характерных повторениях, мы находим отзвуки этого раннего рассказывания.