Так дожили до Николина дня…
И до Троицы дожили, а за Павлом все не шли. В сухарях завелась какая-то моль. Аксинья вытряхнула их из мешка и вручную пестом истолкла в березовой ступе. Споила корове…
На Троицу выросла в загороде трава, привезли с дедком брошеный у реки жернов. Серега с Аксиньей надрали много корья. Павел Рогов с часу на час все ждал собственного ареста.
Не приходил в голову Павлу Рогову простой и ясный вопрос: а отчего это в Шибанихе нет никаких разговоров ни про Митьку Куземкина, ни про Павла Рогова? Разговоры были, конечно, но по отдельности и совсем не о том. Куземкин просто-напросто никому не сказал, как пороли его в четвертом поле. Ни одна живая душа, кроме Сереги да мерина, не знала, что случилось в четвертом поле! Серега давно научен молчать кое в каких делах, даже Олешке не рассказал. Или рассказал все ж Олешке-то? Павел попробовал выведать у брата, что он знает, что не знает. Нет, ничего Олешка не знал. Вот так Серега! Вот так Митька! Опять у Куземкина пролетарский колхоз, даже напахали с Кешей Фотиевым да с Мишей Лыткиным. Пахать, можно было и не пахать, у Евграфа было под зябь вспахано. Заборонили колхозники, овса и ячменя посеяли. (Рассевать в колхозе Самовариху звали.) Митька Куземкин опять ходил с документациями. В Николу напился, плясал под лошкаревской черемухой:
Старая сударушка,
Глазам не поводи,
Ты сама не ладно сделала,
Сказала — не ходи.
(Тонька-пигалица только в платок прыснула, она и не подумала водить перед Куземкиным невеселыми своими глазами.)
В Троицу председатель плясал в Ольховице, был там в гостях. Отчего и там не сказал никому, не нажаловался, как пороли его в четвертом поле?
Может, Куземкину стыдно было, что пороли кнутом и что сдачи не дал. Может, бумагу не настрочил на разу, а потом и зло прошло. Может, и совесть засказывалась, припомнил грех с пачинским пиджаком, с маткиной наволочкой, с меерсоновскими червонцами. Кто знает? Не трус же был Митька, не боялся же он, что убьют. Вон как высоко на церкву лазал и то не боялся. Правда, гороховый флаг одним углом от креста отцепился, прибило материю первым летним дождем и обмотало вокруг луковки травяным ветром.
Павел как будто бы слегка успокоился насчет Куземкина. Но не узнаешь вовек, с какой стороны встанет ненастная хмарь, откуда дунет поднебесная злоба… Бумага в район ушла отнюдь не от Митьки и совсем не про четвертое поле писалось в этой бумаге.
В начале петровского поста умерла в Ольховице мать Катерина Андреевна. Отстрадалась сердешная на банном полке! Павел приехал было за ней, привез корьё и хотел на обратном пути увезти в Шибаниху. Но везти уже было нечего: лежала Андреевна сухая и легкая в прохладной бане. И был у нее настоящий пост. Третий день ни крошечки в рот не брала, хотя Матрена и Славушко носили в баню еду. И воду Андреевна глотать уже не могла, а когда Павел хотел унести ее в одрец, очнулась, заплакала: «Паша, не трогай меня, схорони тутотка…» Под вечер благословила обоих с Алешкой. Постонала немного и снова впала в беспамятство. Павел отправил подводу в Шибаниху с Иваном Нечаевым. Бродячий священник, что пришел из Залесной и с неделю тайно прожил в Шибанихе у Роговых, был по слухам где-то поблизости, то ли на Горке, то ли в Ольховице. Когда Андреевна умирала, Павел послал Матрену искать его, чтобы почитал хотя бы псалтырь, но она не нашла попа. Славушко утром с помощью других соседей выкопал могилу. Матрена с Маряшей обмыли Андреевну, мужики выстрогали сухие доски и сделали гроб. Едва ли не все ольховские бабы и старухи оказались на похоронах, пришли кое-кто и мужской пол. Павел послал Славушка в магазин, Матрена раскинула скатерть, образовались вроде бы небольшие поминки. Как раз в этот момент и прибежала из сельсовета растрепанная Степанида:
— Павло Данилович, ведь меня за тобой турнули!
— Кто? — Павел отставил поминальную стопку.
— Да этот с лысиной-то. На гармонье-то который играет…
— Фокич? Пусть играет, а мне не до пляски.
— И милиция тут, — добавила Степанида.
Павел оглядел поминки, извинился перед мужиками и, стараясь быть спокойным, спросил Степаниду:
— А на что я им?
— Да все попа-то ищут! Акимко им грит, что видел попа в Шибанихе.
— Ну дак с Дымова бы и спрашивали! — сказал Славушко, подавая Степаниде налитую рюмку.
Павел не пошел в сельсовет. Вместе с братом Алешкой он пешком ушел домой в Шибаниху, а через неделю с конным нарочным из Ольховицы привезли повестку. На серой толстой бумажке со штампом в левом углу печатными буквами значилось:
д. Шибаниха
Ольховского с/с
гражданину Пачину П. Д.
На основании постановления ВЦИК от 15. II. 30 г. вы привлекаетесь к уголовной ответственности по статье 61 УК РСФСР. Вам следует явиться в Народный суд к 10 часам утра 12. VII. 1930 г.
Нарочный — ольховский подросток — попросил расписаться в получении, спрятал карандаш и бумагу с подписью в карман и стукнул по лошадиным бокам босыми пятками.
— А где живет Акиндин Судейкин? — спросил нарочный. — Ему тоже повестка.
Павел не слушал. «Вот тебе и весь сенокос, — мелькнуло в сознании. — Откосился…» Руки ослабли. Новое косьевище лежало у ног. Опустился на дедков чурбак под взъездом. Что за шестьдесят первая статья, какое постановление? Фамилию ставят старую, отцовскую…
Двенадцатого к десяти. Пешком уже не успеть, надо ехать на лошади. Даже в голову не пришло, что обратно могут и не отпустить. Какая за ним вина? Митьку выстегал погонялкой? Дак в праздники с усташенскими дрались бывало и кольями. Никого не судили. «До чего дожил, в суд вызывают, как колодника…»
Светило теплое, ясное, слепящее солнце, ветер дул теплый, тугой, настойчиво давил с юго-востока. Махали над миром крылья роговской мельницы. Скворцы в березах все еще пели, не могли угомониться с весны. С поля веяло духом цветущего в сто цветов разнотравья. Снизу, с реки долетали голоса купающихся ребятишек. Все везде вроде бы ладно, тепло, солнечно… Лишь в роговском доме нависла невидимая печальная мгла. Всех, вплоть до младенца, ознобила сердечная стужа, когда узнали, с чем приезжал нарочный. Молчал большой роговский дом… Не скрипела плетеная зыбка, не стучали в зимней избе неустанные кросна, не звенели ведра, не хлопали ворота. Один петух то и дело глупо орал в хмельнике.
Павел сидел на чурбаке под взъездом в тяжком раздумье. Из летней избы долетел сначала приглушенный словно бы собачий скулеж. Он становился громче и громче, перешел уже и на два голоса.
— Иди, скажи бабам-то чего-нибудь, — услышал Павел дедка Никиту. — Когда ехать-то надо?
— Завтре… За што, дедушко? Чево им надо от нас? — Павла и самого чуть не трясло.
— То и надо, чтобы все хромому бесу служили. Да не эк служили, как богоборец Митька Куземкин, а почище. Кресты своротить много ли надо ума? Да ведь и мы с тобой от ево, антихриста, не далеко ушли, от Митьки-то.
— Выходит у тебя что я, что Митька…
— А кто лучше-то, где? Вон в люльке ногами мелет. Может, этот будет воин Христов…
— Да ведь не дадут и ему на ноги встать! — в отчаянии закричал Павел.
Дедко ничего не ответил и побрел в загороду. Пришел босиком Киндя Судейкин, испуганно показал Павлу свою повестку:
— Вызвали! В свидетели! А чему я свидетель? Вон Селька Шило у их главный свидетель, пусть он и идет в ихние райёны! Разгребы… Пашуха, ты гляди, што у меня есть…
Судейкин оглянулся и вытащил из кармана школьную тетрадку. Отогнул листок с печатью, зашептал:
— Ежели тебе справка нужна какая, написал и дело в шляпе. Бери, ежели…
Павел покачал головой:
— Где ты взял-то?
— А какое твое дело где, бери да и все! Мало ли где. Ты в суде-то раз им бумагу. Нонче вся жизнь на справках.
— Нет, Акиндин, обери… Не буду и связываться.