«Затопить да бежать молоко принимать! — мелькает в бабьем уме. — Ужотко Игнатья, может, домой отпустят. А ежели не отпустят? Селька-то… заревел, как робенок…»
Токовали вокруг Шибанихи у самых гумен хулиганистые развеселые тетерева.
Киндя Судейкин с ружьем тащился с поля, на плече сразу два тетерева.
— Экие птички баские. — Зоя поздоровалась. — Продай одну-то!
— Пощупать даси? — остановился Судейкин. — Сразу обеих и отдам!
Зоя не остановилась, хохотнула на ходу и дальше, к приемному пункту. Кинде подумалось: «Чего это она веселая без Игнахи-то? И бегает споро, будто наскипидарили».
Сережка Рогов в сапожонках, с вечера промазанных дегтем, торопился в школу, в Ольховицу. Когда увидел охотника, остановился. Глядит и рот не закрыт.
— Эй, Серега, много ли дней у Бога?
Кривясь от тяжелой набитой книжками холщевой сумы, школьник с места, по-медвежьи затрусил к отводу. Киндя вздохнул. Припомнилось, что сам-то он ходил в школу всего полторы зимы. Не лежала душа к арифметике, взял да в святки однажды и не пошел. Отцу с маткой это было и надо. В тот же день поехали по дрова. «А, может, на Сталина бы выучился, — подумал Судейкин. — Ну, не на Сталина, дак на Игнаху-то всяко бы вытянул». Киндя Судейкин завидовал Сережке Рогову, Сережка завидовал Кинде. Так получалось. «Одна Зойка Игнахина никому не завидует, — подумалось опять Кинде, и он свернул к своему дому. — Вишь, как она бежит по улице-то, ровно коза…»
Зоя откинула от скобы батог, вскочила в сени, под лестницу, чтобы сразу набрать дров. «Селиверст! — послышался из избы голос больного и старого Павла Сопронова. — Селиверст! Кто пришел-то?» Она не ответила. Не знал бедный Павло Сопронов, что когда он звал младшего, то получалось «семь вёрст» и что Судейкин давно придумал стишок, поскольку от их старого дома до Поповки, куда перешли жить сыновья, не наберется и сорока сажен, не то что семь вёрст. Этот стишок Киндя терпеливо приберегал к очередному игрищу. Но и без того вся деревня смеялась над невесткой Павла Сопронова, потому как она и у себя топила печь не утром, а посередь бела дня. А ту, что у свекра, иной день не топила и вовсе.
— Селиверст!
— Ну, чево, чево кричишь-то?
Зоя бросила дрова у шестка. Она открыла вьюшки и печную задвижку, нащепала лучины. Вскоре приятно и как раньше когда-то запахло дымом.
— Не приехал Игнашка-то? — спросил старик.
Ей не хотелось ничего отвечать, но Павло Сопронов не отступал:
— Ево куды вызвали-то?
— А не куды! Лежи да лежи.
Павло Сопронов замолк. Лежал он на лежанке около печи, под старым тулупом. Постеля под ним давно протухла. От него на всю избу пахло мочой, но он даже не смел попросить, чтобы свозили в баню на чунках. «До пожара еще возили, а теперь вот и снег растаял, и баня сгорела, — думает Павло. — Попросить бы Никиту Ивановича, разве не дали бы Роговы истопить? Дак нет, и думать нечего. Вот ежели бы Игнашка приехал… Не дюж стал и до ветру сходить, чего дальше-то? Нет для меня жизни, нет и смерти…»
Печь сильно трещала, и ему казалось, что невестка еще не ушла. Но Зои уже не было. Он снова забылся. Опять хлопнули двери. Невестка принесла урезок хлеба и ставок простокваши. Сунула прямо под рыло: «Хлебай, руки есть!» А и руки трясутся, ложку не держат, и сел на лежанке еле-еле. Поговорить бы, спросить, куда Игнатей уехал, нет, усвистала вдругорядь. И Сельки не видно.
Старик не стал хлебать простоквашу, поставил ставок на скамью. Пожевал хлебного мякиша, лег и отвернулся к печной стене. Задремал. Он не слышал, как невестка тихо остановилась около лежбища. «Спит или нет? — мелькнуло в ее уме. — Спит вроде». Она отошла в куть, заглянула в печное устье. Угли рдели с краёв, белая бахрома золы шевелилась, а посреди пода они плавились золотом. Синие огоньки струились вверх.
Зоя Сопронова ничего не думала и ничего не чувствовала, когда закрывала первую вьюшку и вторую. Чтобы задвинуть задвижку, надо было лезть на печь, перешагивать через старика на лежанке. Она решила оставить задвижку как есть, вроде бы для того, чтобы выходил угар. Она даже поверила в то, что угару не будет, потому что задвижка вверху не задвинута. А то, что дымоход уже перекрыт вьюшками, об этом она нарочно не думала. И спокойно ушла…
Павло Сопронов лежал в горькой забывчивости с одной мыслью: о сыновьях. «В кого экие псы уродились? Матка боялась тележного скрипу. Разве в ту породу пошли, в дедкову». Вспомянул старик двух своих дедов, оба крестьяна были! Дошёл до трёх своих прадедов, четвёртого усечь не сумел. Кто он, четвёртый-то? Может, он и был басурман либо картёжный пьяница, а нонче в Сельке с Игнашкой и откликнулся… С прадедов память как огонь по сухой траве перебежала на бабок с прабабками да тут и погасла. Павло Сопронов опять забылся, и слёзы его обсохли. Только звон в ушах нарастал и глубинно тревожил его. Но вот и эта тревога отодвинулась вдаль вместе с памятью. Он ещё дышал сладким угарным воздухом, и борода шевелилась, но запредельные и широкие, невыразимо отрадные видения влекли к себе всё сильнее, они не давали места здешней пустой тревоге. В последний раз с неохотой он попробовал пробудиться и вернуть себя в тутошний мир. Но ему так не хотелось этого делать! И он не стал пробуждаться.
* * *
Днями, дома и в школе, не оставалось никакого терпенья. Как усидеть за партой, ежели прилетели скворцы и пигалицы? Запруду бы на ручью сделать, поставить колесо с лопатками. И вышла бы своя невзаправдашняя мельница. Лодка у бани уже просмоленная дедушком лежит и ждёт. Носопырь не однажды ходил в лес гонить берёзовый сок. А ты сиди и учи! Решай эти нудные столбики на деление и умножение, тверди новое стихотворение.
— Рогов Сергей, у тебя что, шило в заднице? — громко сказала учительница Дугина. Весь класс оглянулся на заднюю парту, где сидели Серёжка с Алёшкой Пачиным. Девчонки прыснули. Серёжка покраснел, уши от стыда горели как ошпаренные. Его вызвали к доске читать наизусть. Стихотворение ещё вчера было выучено на зубок, но из-за этого шила опять кто-то хихикнул. Серёжка вспомнил, что Шилом зовут Сельку Сопронова, и уверенность потерял. Набрал в себя побольше воздуха, начал читать:
Раз попалась птичка — стой!
Не уйдешь из сети.
Не расстанемся с тобой
Ни за что на свете.
Дальше, как назло, все слова из головы вылетели! Алёшка на задней парте подсказывал, делал движения ртом. Разве поймёшь?
Ах, зачем меня держать,
Миленькие дети,
Отпустите погулять,
Развяжите сети.
Не отпустим, птичка, нет,
Оставайся с нами.
Мы дадим тебе конфет,
Чаю с сухарями.
Сухарей я не хочу,
Не люблю я чаю,
В поле мошек я ловлю,
Зернышки сбираю…
Напутал бы Серёжка ещё больше, если 6 не выручил переменный звонок…
Ничего в мире не было приятнее этого заливистого медного звона, обрывающего последний урок! Орава выпросталась из класса с гвалтом, будто галчиная стая. Хорошо, что успели записать задание на дом.
Серёжка по ошибке сграбастал Алёшкину сумку: «Ладно, хватай мою, потом переменимся!» Выскочили.
На улице чей-то ольховским опять было затянул своё: «Пачин-кулачин!» Дружки не стали связываться, даже не оглянулись, и дразнить сразу же перестали. Быстро очутились у Алёшкиной бани.
Алёшка не захотел больше ходить по миру. Пожил недолго в Шибанихе и опять к матери в Ольховицу. Тут хоть школа близко, а Серёга отмеривал по двенадцать вёрст каждый день.
Катерина лежала в темноте на верхнем банном полке. Она зашевелилась, когда ребятишки залезли в баню: