— Заткнись… б…бананом!
— Попробуй сам!
— Что у тебя из глотки торчит?
— Ах, вот ты как!..
Крики переходили в ругань, страсти разгорались.
Самуэлито все же заставил себя выслушать, несмотря на шум и гам. А Старатели предложили сейчас же объявить забастовку, опережая рабочих Бананеры.
— Нечего спешить, — вмешался Самуэлито, — мы не пари разыгрываем, здесь дело серьезное, а то потом придется в затылке чесать!
Его поддержал Самуэль.
— Да, как уже сказал мой брат, не все уполномочены сегодня же дать ответ товарищам из Бананеры… — Его прервали восторженные крики, приветствовавшие героических рабочих Бананеры. — Но поскольку это дело не шуточное, то завтра мы, все рабочие Тикисате, сможем собраться и уже окончательно — без всякой сумятицы — решить, идем мы на забастовку вместе с рабочими Бананеры или не идем. Итак, завтра мы должны ответить: да или нет. По-мужски ответить.
— Конечно, да!.. Конечно, да!.. Так и будет!.. Так и будет!.. — отовсюду неслись возбужденные крики.
В конце концов решили на следующий день провести собрание на Песках Старателей.
Один из Старателей подошел к столу, спиной к которому стоял Табио Сан, — он о чем-то говорил с Флориндо Кеем.
Обернувшись, Табио Сан лицом к лицу встретился со старым Старателем.
— Вы, конечно, уже забыли, как меня зовут — Эфраин Сальватьерра, [148]и, быть может, не помните, что мы когда-то работали вместе. Тогда вы выглядели по-другому, лицо совсем другое, не узнать. Как поживаете?
— Хорошо, сеньор Эфраин, вот снова здесь…
— Я, быть может, и последний человек, но решимости у меня по-прежнему много, и мне, например, не очень-то нравится, что вас называют Сан, с нас уже хватает дяди Сэма… — Он засмеялся, синеватые губы раздвинулись, обнажив крепкие белые зубы. — Лучше, если мы будем называть вас Сансур, так точнее, верно?
— Во всяком случае, я — это я.
— Оно, конечно, по имени зовут даже святых, и мне думается, что Сан не звучит, лучше Сансур, похоже на Санто дель Сур… [149]Вот я заставил замолчать одного типа, он бродил тут, вынюхивал да выведывал, кто вы такой — рабочий или агитатор. Сукин сын, я ему сказал, чего ты хочешь, этот человек вместе с нами здесь работал, вместе с нами вырубал заросли, сеял на своей делянке, собирал урожай — маис и бобы [150]— себе на пропитание, а потом исчез, как все, и вернулся, как все возвращается — подобно имбирному корню. Все улетучивается — подобно запаху тамаринда! [151]
Очень немногих слов было достаточно Табио Сану, чтобы вспомнить былые времена, когда он — с лицом, измененным под воздействием ядовитого кактуса, — бродил по этим плантациям. Горячо обнял он Сальватьерру — еще крепкого старика, костлявого и жилистого, с такой черной кожей, будто обуглилась она под солнцем, и с белой бородой, мягкой-мягкой, — в нем было что-то от Пополуки и что-то от Кайэтано Дуэнде.
Подошел Флориндо Кей и прервал его воспоминания. Однако Табио Сан не дал ему и слова вымолвить, поспешил высказать свою мысль:
— Нужно бросить в работу наших людей, не теряя ни минуты. Я почти уверен в том, что Компания попытается обезглавить наше движение и увеличит заработки, не поскупится на туманные обещания кое-каких улучшений, об этом уже поговаривают. Компанию, видно, не смущает то, что наш профсоюз уже образован. Если это случится, Флориндо, мой дорогой Флориндо, то мы проиграем. Будет очень трудно вовлечь людей в забастовку солидарности с рабочими Бананеры, со студентами, учителями, со всей страной, вступающей на путь всеобщей забастовки!.. — Он замолчал — они удалялись от ранчо, в котором проходило собрание, продолжавшееся до наступления дня, — уже пора было вернуться в свое убежище, в другое ранчо, не меньшее, но более спокойное, с бородатой крышей, свисающей до земли, с зарослями бурьяна вокруг. — Свобода, Флориндо, имеет более притягательную силу, чем хлеб! Я как-то никогда раньше этого так не ощущал! За свободу поднимаются даже камни, а бастовать из-за хлеба — кое-кого еще берут сомнения.
— Здесь был… — произнес Флориндо, следовавший за Сансуром, когда тот уже наклонил голову, чтобы войти в ранчо, служившее ему убежищем. — Искал тут тебя… — Сан бросился в гамак, будто камень в колодец. — Искал тут тебя товарищ Паулино Белее с вестями от Росы Гавидиа…
— От Малены? — Табио Сан широко раскрыл глаза, ему даже показалось, что под его тяжестью гамак прорвался, и, вместо того чтобы погрузиться в сон, он покатился куда-то в пустоту.
Табио Сан схватил Флориндо за руку — столь сильным было ощущение, что он падает, и, пристально глядя в лицо друга, повторил:
— Вести от Малены?..
— Да…
— Как же он их получил? Ведь место, где скрывается Малена, засекречено?
— Нет, она уже не скрывается…
— Ее раскрыли?
— Она…
— Она сдалась?
— Нет, она вышла из подполья и теперь участвует в борьбе на улицах.
Сансур зажмурил глаза, опять раскрыл, поискал взглядом друга, который сжал его руки, как бы воодушевляя и подбадривая его.
— Так я и знал… — Он тяжело вздохнул, будто вез на своих плечах гору. — Сердце меня не обмануло…
— Велес рассказывает, что Малена выступила с великолепнейшей речью, очень мужественной. На студенческом митинге она требовала голову Зверя…
— Голову или отставку? — спросил Сан.
— Нет, она, видимо, решила, что мало отставки… Голову! — и уже совсем тихо, увидев, что Табио опять рухнул в гамак, Флориндо повторил: — Лишь один бог знает, почему лягушки сидят под камнями! Лишь бог знает, почему сирены плавают в глубинах моря!.. Лишь бог знает, для чего женщины созданы…
Раскачиваясь в гамаке, забыв о самом себе, о собственной тяжести и о тяжести собственных мыслей, Табио Сан нервно сжимал пальцы и молчал, словно потерял дар речи, словно его ударили по голове. Ему казалось, что он рухнул с высоты. «Наконец!..» — повторял он про себя, с трудом переводя дыхание. Временами он вглядывался в окружающие предметы, временами перед ним возникал образ Малены, которая поднялась на баррикаду во фригийском колпаке с белоголубым знаменем — национальным знаменем Гватемалы — и требует громким голосом — могучим, как камни Серропома, — голову тирана. Сердце едва не вырывалось из груди. А память восстанавливала прошлое — ту ночь, когда, стоя спиной к книгам в библиотеке школы, Малена плакала и была подобна изваянию на носу древнего корабля, которое плачет брызгами волн; в ту ночь она, показав ему свой дневник, просила его уйти, покинуть ее. И вот в той же позе она представилась ему на баррикаде — только она не плачет, она требует отмщения; волосы развеваются, как пламя горящих факелов; во весь голос она требует: го-о-о-лову тирана! Глаза ее устремлены в вечность, туника и покрывало каскадами ниспадают к обнаженным ногам, обутым в сандалии, — совсем греческая богиня! Сердце билось все сильнее и сильнее, и в глазах его исчезало видение Малены-мстительницы; он чувствовал, как цепенеет его тело, как тревога за судьбу скромной учительницы из Серропома все сильнее охватывает его. Просить голову тирана, когда другие лишь требуют его отставки. Почему же голову? Почему эта сельская Саломея — строгий костюм, туфли на низком каблуке, мужские наручные часы, походка классной дамы, — почему эта плебейка посягает на коронованную голову? Его меловые зубы блеснули, как будто он пытался выжать улыбку на встревоженном лице; да, он усмехнулся, представив себе облик Mалены-директрисы, и тут же подумал о своем, не менее смешном и не менее жалком виде — не похож ли он сейчас на беспомощную рыбешку, запутавшуюся в сетях, — в этом гамаке, подвешенном на кольцах в ранчо, — рыбешка бьется в золотых лучах солнца. Вернуться в столицу? Это было бы всего благоразумнее. Защитить Малену. Это самое малое из того, что он мог сделать. Бежать в столицу. Но что мог сделать он, когда голова его оценена властями. Если он еще и жив, то только потому, что товарищи заботливо его охраняют. Сказать им, что он отправляется на помощь Росе Гавидиа? Ему, конечно, ответят, что девушка может действовать сама по себе, а если не сможет, тем хуже для нее… Он ворочался в гамаке, а мысли не давали покоя, слова текли одно за другим: «Что ты думаешь, ты, горе-Марат? Почему ты считаешь, что Малена поступает безрассудно, требуя голову Зверя,не довольствуясь его отставкой? Разве это не компенсация за твою голову? Разве не требовал он, чтобы тебе отрубили голову и принесли ее, окровавленную, мертвую, на золотом блюде, которое ему подарило его Зеленое Святейшество? Разве он не требовал, чтобы отдельно ему поднесли в бокале с солью, лимоном, перцем и кетчупом твои глаза, чтобы он мог выпить их, как два сырых яйца?»