— Зашла бы в правление. Председатель выпишет.
— Да к нему разве проберешься. Возле него всегда цельная стена народа.
— Попроси сейчас.
— Дайте отдохнуть человеку, бессовестные! — зашептала Мария Павловна. — Вон ведь как укатался.
Я сказала, что он переживает, — девчат надо собрать на шефский концерт, а они не едут.
— Батюшки! Кто да кто?
— В частности, твоя рыжая, — сказал председатель, но спохватился и принял позу.
— Да ты что, Рита?
— Как же я от тебя поеду? Я уеду, а ты на ферму побежишь.
— Куда уж мне бегать! Поезжай, Риточка. Неужели поплясать неохота? Я, бывало, где бы ни была, что бы ни делала, а гармошку услышу, сейчас каблучками подыграю. Нипочем было не удержать… И не жаль тебе председателя? Вишь, до чего довели — сомлел совсем…
— Ладно, поеду, — сказала Маргарита. — Только лежи гляди.
Иван Степанович вскочил, будто того и ждал.
— Чего это ты читала? — Глаза его сверкали от любопытства.
— Тоже снадобье, только божественное. Таиська принесла.
— Шуганула бы ты ее. — Он схватил бумажку и пропел по-поповски: — «Не придет к тебе зло, и рана не приблизится телести твоему».
Мария Павловна принялась было смеяться, но завела глаза и застонала. Смеяться ей было больно.
— Велела раз в день читать, — проговорила ослабевшим голосом. — А я ей: «От меня молитву боженька не примет. Я комсоргом была». — «Тогда, — говорит, — читай два раза в день».
А председатель уже не слушал ее и кричал в дверях:
— Поехали в Закусихино! А ты, рыжая, давай собирайся!
В Закусихине живет Лариса Расторгуева, после Груни — лучшая наша певица.
Отец Ларисы пропал на войне, и как память о нем на стене висит дорогая двустволка, которую мать, Анна Даниловна, сберегла в голодные военные годы.
Лариса лежала на никелированной кровати, отвернувшись к стенке. Анна Даниловна, нацепив очки, вышивала. Она, как прибежит с птицефермы, так и кидается либо полы скоблить, либо печку белить, либо вышивать скатерки, которых и так в избе видимо-невидимо.
Иван Степанович вежливо поздоровался и сел.
— Здравствуйте, — тихо сказала хозяйка. — Нельзя Лариске ехать. Спину у ней ломит. Умаялась.
— Если нужно, значит можно, — сказал председатель. — Вы мать. Надо уговорить.
— Как же я стану ваши приказы отменять? — возразила Анна Даниловна мягко.
— А вы не шутите. Шутить не время. Не первый май.
— Разве я шучу? — она сняла очки и внимательно посмотрела на председателя. — Вы же сами обещали девочкам сегодня отгул. Они вчерась на коленках пололи. Зачем же народ обманывать? Некрасиво. Один раз обманешь, другой — обманешь, а на третий — правду скажи, все равно не поверят.
— Выбирай выражения, — прервал ее Иван Степанович.
— А зачем выбирать? — спросила она, считая иголкой стежки. Она говорила с председателем без всякого поклонения, как с каким-нибудь рядовым колхозником. А Иван Степанович привык и не обижался. Анна Даниловна со всеми такая. — Полоть кончили? — спросила она.
— Кончили… Что я ее — на кукурузу гоню? В хору петь одно удовольствие и развитие грудной клетки.
— А отдыхать когда?! — обернулась верхней половиной тела гибкая сероглазая Лариса. — Ни кино, ни танцев. Вовсе культуры не видим.
— Тебе культуры мало? Целый день радио тебе играет, а ты его и чуять перестала. Дорогу тебе асфальтом залили, автобус тебе пустили, а ты — как будто так и надо! Бюст писателя Тургенева возвели, чтобы ты вспоминала, каких людей создает наша земля, да к ним бы подравнивалась и не срывала бы мероприятий.
— Памятник хороший, — вздохнула Анна Даниловна, — Приятный. Беленький.
— Миллионы вкладывают в культуру. А где наша благодарность? Где наша отдача? Нас окружают вниманием и заботой, бюсты нам возводят, а мы на койках разлагаемся…
— А за горушкой, в ельнике, оленя поставили! — сказала Лариса, позабывшись. — Как живой стоит на камушке. Словно из леса выбежал и принюхивается… Надумают же!
— В чем Иван Степанович прав, так это в том, что заботы об нас много, а мы ее плохо ценим и быстро привыкаем к хорошему, — сказала Анна Даниловна. — Спина все гудит, доченька?
— Учить их надо! — проговорила Лариса, поняв, к чему вопрос. — Кто их за язык дергал — выходной объявлять?
— Ну ладно, он ошибся, его одного и проучишь. А других зачем обижать? Люди там не хуже нас с тобой. Им, видать, скучно.
— Правильно! — подхватил Иван Степанович. — Там, я слышал, художник отдыхает, который претворил этого оленя!
Анна Даниловна сняла очки и с укором поглядела на председателя.
— А что? Вполне возможно… — и он немного смутился.
Лариска встала, ладная, статная, и не пошла, а поплыла к зеркалу, словно у нее на голове стакан с водой.
— Ты у нас не командировочный, Иван Степанович, — сказала хозяйка. — Никакого смысла тебе нас обманывать нет.
Председатель спорить не стал.
Дунув широкой юбкой, Лариска быстро пошла умываться. В дверях сказала:
— Хоть бы нашелся дурачок, взял бы замуж да увез куда-нибудь!
Мы вышли на улицу и сели в «Москвичок».
Иван Степанович положил руку на рычаг и опустил голову.
— Ну, всех собрала? — спросил он.
— Всех.
— А все-таки самого лучшего артиста вы проглядели, — сказал он.
Я спросила, кого он имеет в виду, но он не ответил. Лицо у него было серое, бугристое. Он был унылый и злой на себя.
— Чего сидишь? Вылазь. В Евсюковку поеду. Старух агитировать картошку разбирать.
Я вышла.
— Да, вот что! — крикнул он из окошка. — Одно дело: беги на свиноферму и первую машину с дровами, какую увидишь, повороти к Сизовым. Другое дело: сбегай к Анне Даниловне и накажи ей — пусть печку Маруське протопит и переночует у них. Претворяй!
9
Дом отдыха в нашем районе богатый, всесоюзного значения, с крутящейся дверью. Под пальмой сидит дежурная — глядит, кто ходит.
У дежурной свой стол, на столе телефон и высокая лампа на подставке из ценного камня малахита, с бронзовой стойкой, оформленной в виде соснового ствола. Ствол как живой, и кора облуплена, и сучки, и в довершение всего — по стволу забирается бронзовый мишка. Тут же бронзовая чернильница в форме гнилого пня, возле него на малахитовой травке спит медведица, и пресс для промокания чернил с бронзовым медвежонком вместо ручки. Говорят, была еще и пепельница с мишкой, подающим спички, но ее унес кто-то из отдыхающих.
На всех трех этажах размещаются гостиные, приятно оформленные наглядной агитацией. На бархатных панелях прибиты золотые буквы, призывающие отдыхающих к упорному труду.
Всюду порядок, вывешены таблички «Гасите свет».
Пастухов ничего этого не видел, глядеть не пожелал. Как привез хор, так и остался дрыхнуть в кабинке под предлогом, что могут стащить запасное колесо.
Встали мы на сцене, как всегда, в три шеренги. Первые два ряда — девчата, сзади на стульях — юноши. Дарью, как обещали, поставили в середину.
Если не считать меня да еще трех-четырех «старожилок», девчонки в хору как на подбор — восемнадцати, девятнадцати лет. Иван Степанович, бывало, поглядит, когда мы сольемся на сцене, в одинаковых расшитых платьях да в кокошниках, и засмеется: «Ровно винтовки образца сорок первого года…»
По какой причине был урожай на девчат в сорок первом году, неизвестно. Говорят, в тот год на солнце выступили пятна. Может, от этого…
Поднялся занавес. На нас смотрят. Нам хлопают. И мы уже не мы, а артисты — стоим в три ряда, а впереди, на стуле, наш замечательный дядя Леня, душа нашего хора, наша надежная защита. Сидит он в черных очках, положив на колени платочек под свой знаменитый баян, и думает.
Он всегда о чем-нибудь думает, дядя Леня.
— Можно объявлять? — спросила Лариса тихо.
— Обожди, — сказал дядя Леня. — Пусть сядут. Сзади места пустые.
Когда дядя Леня говорит, кажется, что все видит. А на самом-то деле он слепой. Совершенно слепой, как осенняя ночь…