Она отвернула от него лицо, но он успел увидеть слезы, навернувшиеся на ее серые глаза.
– Теперь я сожалею о той радости, – прошептала она. – Энцио отдал ее своим людям, чтобы они могли позабавиться с нею… я… я так и не знаю, где она раздобыла кинжал…
Пьетро посмотрел ей в глаза.
– До того, как они развлеклись с ней? – прошептал он.
– Да, – ответила Иоланта.
– Благодарю Бога за это.
Он сидел, держа ее руки в своих руках и глядя ей в глаза. Ей минуло уже сорок лет, и горе оставило на ее лице свои следы, но он никогда не видел более прекрасной женщины.
Пьетро все еще сидел там, когда к нему привели молодого Ганса.
Он встал и протянул к нему обе руки.
Ганс, нахмурившись, смотрел на своего отца.
– Ганс, пожалуйста! – всхлипнула Ио.
Ганс посмотрел на нее. Пьетро увидел смущение в его темных глазах. Боль. Потом он медленно пошел навстречу раскрытым объятиям Пьетро.
Пьетро поцеловал его, крепко прижав к груди. Ганс весь напрягся. Пьетро отпустил его и отступил на шаг назад. Ганс повернулся и выбежал из залы.
– О Боже, – зарыдала Ио, – я давно уже сказала ему… я пыталась ему объяснить… Все эти годы я жила надеждой, что когда-нибудь все мы – ты, я и Ганс…
Пьетро улыбнулся и обнял ее.
– Он молод, – прошептал он. – Дай ему время… И он очень нежно осушил поцелуями слезы с ее глаз.
Эпилог
Заканчивая эти примечания, автор не может удержаться от соблазна привести две оценки личности Фридриха Второго.
“Из мрака современной ему клеветы фигура Фридриха II, последнего из средневековых императоров, предстает страстной и значительной. Он свободно говорил на шести языках, сочинял лирические песни в мягкой сицилийской манере, был щедрым покровителем архитекторов, скульпторов и ученых, искусным военачальником, тонким государственным деятелем, иногда исключительно дерзким. Он увлекался философией и астрологией, геометрией и алгеброй, медициной и естественной историей. Он написал трактат о соколиной охоте, путешествовал в сопровождении слона, верблюдов и других представителей тропической фауны. Традиционные запреты того века не были оковами для человека, выросшего на Сицилии, где царило смешение рас и религий, высоко ценившего сарацин и евреев, хотя для того, чтобы заручиться политической поддержкой, он мог сжечь на костре еретика так же, как и доминиканского монаха. Мир дивился этому монарху, который мог разговаривать по-арабски со своими сарацинами, содержать многочисленный гарем и был так далек от распространенных тогда предрассудков, что отрицал всеобщую веру в ритуальные убийства детей евреями. Действительно ли он, как утверждали слухи, написал трактат “Der Tribus imposforibus”, в котором заклеймил Моисея, Христа и Магомета как самозванцев? Было что-то жуткое в поразительной энергии этого реалиста в политике, изысканного знатока искусств, этого наполовину восточного человека, этого революционера по методам и воззрениям. Современники называли его Чудом света, и таким он остается, несмотря на минувшие столетия” (Г. Фишер, там же, с. 278–279).
И еще:
“Последующие поколения, пораженные его умом и восхищенные величием его государственного мышления, вновь и вновь прилагали к нему эпитет, придуманный Мэттью Парижским: “Непостижимый преобразователь и Чудо света”” (Дюран, там же, с. 725).