Пьетро в темноте уставился на нее.
– Вы, господин, никогда не будете иметь сыновей от меня. Отправляйтесь к вашим служанкам и просите их родить вам сыновей той же подлой крови, как кровь их отца! Но если вы когда-нибудь притронетесь ко мне с вожделением, я убью вас. Если мне это не удастся, я убью себя – потому что, видит Бог, никогда я не рожу ребенка свинской крестьянской крови!
Пьетро ощутил, как маленькие язычки пламени раздражения начинают бегать по его жилам. Его лицу стало жарко. Он поднял руку и раздвинул занавеси, чтобы увидеть ее Раздражение в его крови стихло. Потом кровь вновь забурлила. Но не от гнева, не от злости.
Служанки согласно обычаю сняли с нее шелковый халат, когда она легла в постель. Его слуги сделали то же самое и с ним.
Она не пыталась укрыть себя чем-нибудь от его взора. Она насмешливо смотрела на него.
– А как, – хрипло спросил Пьетро, вставая, весь напряженный, – госпожа собирается воспротивиться мне?
– С помощью вот этого, – сказала она и вытащила из-под подушки сарацинский клинок.
Пьетро уставился на кинжал.
Потом отвел глаза. Он сидел неподвижно, глядя на горевшие на стенах факелы.
– Мой господин, – насмешливо сказала она, – храбрый и благородный рыцарь. Конечно, он не испугается маленького клинка в слабой женской руке?
Он почувствовал, как напряглись его мышцы, как замерла кровь, как остановилось дыхание. Когда он повернулся, рывок его оказался невероятно быстрым.
Она вскрикнула, всего один раз. Руки, схватившие ее запястья, прижавшие ее к постели, были гибкими, ласковыми. Но твердыми.
Она посмотрела ему в глаза.
– Есть ли разница, – прошептала она, – между браком и изнасилованием?
Пьетро ей не ответил. Он склонялся над ней, медленно.
Ее голова моталась как у безумной. Налево, направо, в ярком облаке ее волос.
Но он нашел ее рот.
Рот был холодным как лед.
Но в нем проснулось желание. Он хотел ее.
Он целовал ее рот, ласкал своими губами. Медленно, нежно. Зная, что ее ненависть к нему чиста и ничем не затемнена. Но помня, что она женщина, которую любили. Которая любила. Что тело такой женщины знает, что такое телесный голод. Все помнит. Лед был тонким. Память разогревала кровь.
И все-таки она оттаивала так стремительно, что он поразился.
Он почувствовал, как ее губы, словно лепестки какого-то экзотического цветка, раскрылись и вдруг прижались к его губам, ищущие, впитывающие, пока кровь в его венах уже не стучала, а взорвалась.
Он откинулся назад и освободил ее руки.
– У госпожи, – прошептал он, – все еще есть ее сарацинский кинжал.
Она лежала, глядя на него. Ее зрачки расширились так, что радужная оболочка стала почти не видна, – только узкий голубой ободок вокруг черноты. Ее рот окаменел.
– Будь ты проклят! – всхлипнула она. – Пусть все дьяволы ада растерзают твою душу!
Ее руки взметнулись и обхватили его голову. Он услышал далекий и слабый звук упавшего на пол кинжала.
Их брак, говорила Элайн, заключен в самой глубине ада. Она была права. Ему не потребовалось и двух месяцев, чтобы убедиться в этом.
Два месяца в полном молчании, когда он глядел на нее, сидящую напротив него за столом.
Ее вспышки приносили почти облегчение. С криком, руганью. Она осыпала его новыми оскорблениями каждый раз, когда срывалась. Самыми грязными, самыми непристойными. Он не мог себе представить, откуда она знает такие выражения. Из чьих уст она их слышала.
Одно дело – ненависть. Любовь – совсем другое.
Может быть, они близнецы, соединенные живой плотью.
На следующий день после их свадьбы он думал, что между ними ничего уже больше не будет, что если он пожелает ее, то утоление этого желания будет действительно походить на насилие. Перемена, которую он обнаружил на следующее утро, была совершенно неожиданной. Ошеломляющей.
Она уступила и ненавидела себя за это.
С меня хватит, думал он. У меня нет сил с ней бороться. Любой мой сын будет бастардом.
На следующую ночь он ушел в маленькую комнату и спал там. Или, вернее, пытался заснуть.
Так прошло три ночи.
На четвертую ночь произошла ее первая вспышка. Она кричала, говорила, как ненавидит его, клялась, что от него пахнет конюшней, хлевом, крестьянской хижиной. Что она скорее умрет, чем родит ему ребенка…
Он молча слушал ее. Его темные глаза изучали ее. Потом, вздохнув, он ушел в маленькую комнату. Дверь оставалась открытой, и он слышал, как она плачет.
Через час она пришла к нему и, хныкая, залезла в постель.
Он был с ней очень нежен.
Она тоже была нежна. Она прижала свой рот к его уху, плакала и просила прощения.
На следующее утро она опять обрушила на него свою ярость.
Когда вспышек ярости не случалось, она к нему не приходила. Он понял, что эта ярость, хотя обрушивается она на его беззащитную голову, в действительности обращена против нее самой. Против двойственности ее натуры. Когда ее потребность в нем оказывалась слишком сильной, когда эта потребность терзала ее плоть, Элайн искала облегчения в том, что терзала его. Хотя это никогда не приносило ей успокоения. Когда она набрасывалась на него с бранью, это только возбуждало в ней страсть, сопротивляться которой она была не в силах.
А ночью она всхлипывала. Потом раздавалось шуршание ее босых ног по полу, туда, где он лежал в ожидании, зная, чего он ждет. Ее унижения от капитуляции.
Он не вынес бы этого, если бы не ее нежность. Но она никогда не становилась яростной, как Иветта, какой иногда бывала даже Ио. Элайн всегда была нежной, таяла в любви. Даже взрыв освобождающейся страсти, облегчение оборачивалось нежным взрывом. Но очень полным. Очень завершенным.
А утром в ее глазах опять кипела ненависть.
Каждая человеческая судьба имеет свой рисунок. Маятник качается, устанавливается равновесие. Секрет в том, говорил себе Пьетро, чтобы желать правильных вещей, понять, что необходимо для душевного здоровья, для развития твоего духа, и стремиться к этому. Но именно в этом и заключается проблема. То, в чем я нуждался, никогда не бывало простым, очевидным, тем, что мир ежечасно являет глазам человека.
Почести, знатность, богатство. Я обладаю ими, но в погоне за ними я и разрушил себя. Почести в мире, где знатность определяется длиной меча, кровь на руках становится доказательством права господствовать. Я приобрел золото и сокровища, за которые в этом мире нельзя купить ничего действительно стоящего: ни покоя в сердце, ни душевного здоровья, ни уважения людей доброй воли…
Он подошел к большому сундуку и открыл его. Там среди одежд лежал маленький белый крест. Крест крестоносца. Он взял его в руки, стал разглядывать.
Атаки на Египет продолжались начиная с 1217 года, но ничего не дали. В августе Фридрих обещал отплыть туда. Пьетро знал, что император не может сдержать это обещание. Гончие псы времени гнались за ними по пятам здесь, дома. Пьетро знал намерения императора: послать туда Германа Залца с пятью сотнями рыцарей как символ его готовности помогать крестоносцам.
Египет. Далекая страна, лежащая под синим небом. Что может обрести там человек? Возможно, покой, возможно, смерть. Конец чудовищного голода и черных сомнений… (Не смотреть больше в глаза, полные отвращения, не слышать слов ненависти, положить конец даже любви, двойник которой – ненависть, конец…)
Это бегство. Он понимал это. Его совершенно не волновало, кто будет владеть Гробом Господним – сарацины, евреи или христиане. Он сомневался, да и не так уж его интересовало, знают ли люди после стольких столетий: чей это гроб и святой ли он? Живому воображению Пьетро отчетливо рисовалось отвращение, которое должно было выразиться на лице Иисуса при виде крови, проливаемой во славу Его имени. Пьетро был честен с самим собой. Он знал, что это бегство. Он даже бесстрастно рассматривал соблазнительный вариант смерти на поле боя – вдалеке от дома. Он не боялся умереть, но ему была ненавистна мысль о смерти в поражении, о том, чтобы быть побежденным жизнью. Ему нужно время. Время на то, чтобы упорядочить свою жизнь, принять необходимые решения, определить, что в жизни истинно и прекрасно, полно смысла и стоит того, чтобы этого добиваться.