— О! Весьма, существенные, — с важностью отвечал Жуковский. — Когда он присутствует в заседании, то место его — рядом с председателем; когда же отсутствует, то — в сердцах друзей; вещий глас его в «Арзамасе» имеет силу трубы и приятность флейты; подпись его на протоколах отмечается приличною званию размашкою, и прочее, и прочее.
— Мне, право, немного жаль дяди. Неужели он так и не заметил, что вы над ним подтрунивали?
— Да ведь, голубчик, все от чистого сердца, а у него оно еще добрее.
— Но в конце концов вам нельзя же будет скрыть от него, что другие члены принимаются без таких дантовских мучений?
— Напротив, все уже шито и крыто. Вяземский уверил его, что он также прошел через те же мытарства.
— Ну, а на будущее время?
— На будущее время их уже не будет: ввиду тех мук, которые испытал Василий Львович при своем искусе и которые он преодолел только благодаря силе своего духа, — все гуси единогласно постановили: впредь новых гусей принимать без искуса, как для них тягостного, а для старых гусей убыточного.
— Гусей? — переспросил Пушкин.
— Ну да, арзамасских гусей, то есть членов. Так мы выбрали уже нашими почетными гусями Нелединского, Дмитриева, Карамзина…
— Даже Карамзина?
— Он лично благодарил нас за честь.
— Так он разве теперь в Петербурге?
— Да, он приехал из Москвы представить государю восемь готовых уже томов своей "Истории государства Российского". Ах, милый мой, что это за светлая личность! Мне как-то необыкновенно приятно даже о нем думать и говорить. У меня в душе, можно сказать, есть особенно хорошее свойство, которое называется Карамзиным: тут соединено все, что есть во мне доброго и лучшего. Недавно я провел у него самый приятный вечер. Он читал нам описание взятия Казани. Какое совершенство! и какая эпоха для русского — появление этой истории! По сию пору наши предки были для нас только мертвыми мумиями, и все истории русского народа, известные доселе, можно назвать только гробами, в которых мы видели лежащими эти безобразные мумии. Теперь, благодаря Карамзину, они оживают, подымаются и получают привлекательный, величественный образ…
— Если бы мне самому удалось тоже увидеть опять его! — сказал Пушкин.
— А он, кажется, собирался на обратном пути в Москву завернуть сюда к тебе.
— Да? И ты, Василий Андреич, тоже заедешь вместе с ним?
— Не могу, друг мой, потому что не буду уже в Петербурге.
— Но ты ожидал ведь пристроиться при дворе?
— И пристроился.
— Пристроился? И молчишь до сих пор!
— Императрица Мария Федоровна была так милостива, что назначила меня своим чтецом. Но… я все еще не могу привыкнуть к придворной сфере; меня все тянет домой, к своим; и вот на днях я собираюсь к ним в Дерпт.
И точно, Жуковский более года провел в тесном семейном кругу в Дерпте и только в конце 1817 г. возвратился в Петербург, когда был назначен преподавателем русского языка великой княгини (впоследствии императрицы) Александры Федоровны.
Как предупредил уже Жуковский, вскоре после него, именно в конце марта, Пушкина в Царском Селе действительно навестил Карамзин, а вместе с ним и возвращавшиеся также в Москву Василий Львович и князь Вяземский.
Карамзина Пушкин видел в последний раз 4 года назад в Москве, в родительском доме, и хорошо еще помнил. Князя Вяземского, который у них бывал реже и, как человек молодой, значительно возмужал, он почти не узнал. Будучи мальчиком, Пушкин не интересовался особенно ни тем, ни другим. В настоящее время, сам выступив на литературное поприще, он глядел на них во все глаза.
Карамзину в декабре месяце минуло ровно 50 лет, но он за последние 4 года почти не изменился. Только волосы, зачесанные с боков на верх головы, сильнее прежнего серебрились, да две характеристичные морщины по углам рта врезались как будто глубже. Благородное, спокойно доброе лицо его с высоким открытым лбом и правильным римским носом было по-прежнему удивительно привлекательно; серьезно улыбающиеся губы его не умели, казалось, принять недовольное выражение; а из задумчиво-выразительных глаз глядела самая светлая, чистая душа. С первой же встречи с этим человеком нельзя было не исполниться к нему безотчетного уважения и доверия.
Князь Вяземский, летами хотя и более чем вдвое его моложе (ему минуло только 23 года), был на вид не менее его солиден. Высокого роста, плечистый и коренастый, он, словно сознавая свою богатырскую мощь, двигался медленно, вразвалку и, раз удобно где-нибудь усевшись, не переменял уже своего положения. Зато в умных глазах его часто вспыхивал яркий огонек; насмешливо улыбающиеся губы его раскрывались только для метких и дельных замечаний. Сойдясь с ним впоследствии на дружескую ногу, Пушкин так нарисовал его портрет:
Судьба свои дары явить желала в нем,
В счастливом баловне соединив ошибкой
Богатство, знатный род с возвышенным умом
И простодушие с язвительной улыбкой.
На сделанный Пушкиным Карамзину обычный вопрос вежливости о здоровье его жены и детей ясные черты историографа слегка омрачились.
— Ты, может быть, не слышал, — сказал он, — что мы в ноябре месяце схоронили нашу милую дочь Наташу?
— Ни слова!
— Все дети у нас переболели скарлатиной, но Наташа не перенесла болезни.
Карамзин подавил вздох и, отвернувшись к окошку, забарабанил пальцами по стеклу.
— Но ваш серьезный труд должен бы, кажется, помочь вам забыть вашу потерю? — счел нужным выразить свое соболезнование Пушкин.
— Ах, милый мой!.. Жить не значит — писать историю, писать стихи или комедию, а как можно лучше мыслить, чувствовать и действовать, любить добро и возвышаться к нему душою; все другое — шелуха, не исключая и моих восьми томов истории. Чем более живешь, тем более уясняется тебе цель жизни…
— Ну полно, Николай Михайлыч, — сказал Василий Львович, дружески хлопая опечаленного по плечу. — Лучше поговорим о твоих успехах. Знаешь ли, Александр, что государь дал Николаю Михайлычу 60 тысяч на напечатание его истории и пожаловал ему Анненскую ленту через плечо!
— Последнее даже было лишнее… — вставил от себя Карамзин.
— Ну нет, не говори. И это, братец ты мой, еще не все, — с одушевлением продолжал Василий Львович, обращаясь к племяннику. — Смертельный враг его и всех нас, «арзамасцев», Александр Семеныч Шишков, расшаркнулся перед ним и признал себя побежденным.
— Вот это, точно, блистательная победа! Где ж это было?
— А у старика Державина. Расскажи-ка сам, Николай Михайлыч.
— Гаврила Романыч пригласил меня на обед, — начал Карамзин. — Оказалось, что он позвал и друга своего Шишкова. Тот, когда нас представили друг другу, как будто смутился. Люди, которые не знают коротко ни вас, ни меня, сказал я ему, вздумали приписать мне вражду к вам. Я не способен к вражде; напротив того, я привык питать искреннее уважение к добросовестным писателям, которые трудятся для общей пользы, хотя и не сходятся со мною в некоторых убеждениях. Я не враг ваш, а ученик, потому что многое, высказанное вами, было мне полезно… "Я ничего не сделал…" — пробормотал Шишков сквозь зубы; но, судя по тому, как он встречался потом со мною, надо думать, что он относится теперь снисходительнее ко мне, хотя я дружу по-прежнему с "арзамасцами".
— Ах, кстати, дядя, — заметил Пушкин, — вас можно поздравить как старосту "Арзамаса"?
Василий Львович окинул столпившуюся кругом лицейскую молодежь сияющим взглядом.
— А до вас сюда тоже слух уже дошел? М-да, — добавил он с самодовольною скромностью. — Теперь хоть сейчас в гроб лягу, не поморщась; над могилой же моей вы, племянники мои, можете начертать ту самую эпитафию, что начертал Белосельский[48] на смерть моего тезки, а своего камердинера:
Под камнем сим лежит признательный Василий: