У подножия холма шумела уже толпа разряженных крестьянских парней и девушек; в стороне чинно стояла кучка деревенских хозяев-мужиков и баб. Когда все общество «господ» расположилось в беседке и по зеленому скату холма приблизился мажордом Михалыч в сопровождении двух дворовых, которые несли за спиной туго набитые мешки, Гаврила Романович поднялся на ноги, обнажил голову и, указывая на Дмитревского, сказал собравшемуся внизу народу такую речь:
— Вот старый друг и приятель мой из Питера привез добрую весточку, что наш царь-батюшка благополучно вернулся из чужих краев восвояси. Матушка-царица устроила ему пир горой, какого не было, говорят, и не будет. Возрадуемся же и мы, верноподданные, насколько средств и уменья наших хватит. Вали!
Последнее слово относилось к двум дворовым, которые не замедлили развязать принесенные ими мешки и высыпать под гору что там было. По всему скату покатились, запрыгали краснощекие яблоки, сорванные, как видно, только что с дерев барского фруктового сада. То-то потеха для мужской деревенской молодежи! С криком и смехом, толкаясь и валясь друг на дружку, парни брали каждое яблоко с бою. Девушки скромно отстранились. Между тем Михалыч мигнул двум другим дворовым, и те поднесли сошедшему вниз барину один — корзину с разными лакомствами и принадлежностями сельского женского туалета, а другой — бутыль полугара и серебряный стаканчик.
— Подойдите-ка сюда, красные, да и вы, молодушки и старушки, — кивнул Гаврила Романович девушкам и бабам.
Подталкивая друг друга, хихикая и закрываясь рукавами, они стояли на месте, не решаясь подойти.
— Чего закобянились? Аль не понимаете барской ласки? — проворчал на них Михалыч.
Тогда одна за другой, не без робости и жеманства, стали подходить они к барину. Отдав короткий поклон, каждая поскорее отходила опять от него, унося с собой либо полный передник орехов и пеструю ленту, либо пригоршню пряников, леденцов и пестрый платочек.
После прекрасного пола настал черед непрекрасному: каждый бородатый крестьянин получал из собственных рук барина полный до краев стаканчик "зелена вина". Зажмурясь от удовольствия и кряхнув, каждый обтирал рукой мокрые усы и со словами: "Доброго тебе здоровья, барин" — уступал место следующему.
— И любят же они Гаврилу Романыча: по глазам видно! — отнесся Дмитревский к стоявшему около него молодому Капнисту.
— Как им его не любить! — отвечал тот. — Они у него как у Христа за пазухой: скотский ли падеж у них, неурожай или пожар, он купит им и корову, и лошадь, даст хлеба, выстроит новую избу.
Наибольшее удовольствие, казалось, испытывал сам Гаврила Романович.
— Конец первого действия — и занавес опускается! — весело объявил он гостям, окончив раздачу. — Теперь пойдут у них хороводы и игрища. Кому любо — пусть посмотрит, а мы, старички, примемся за бостон. Не так ли, Иван Афанасьич?
— Как прикажете, ваше высокопревосходительство!
— Оставьте-ка теперь в покое мой чин! А то не угодно ли, может, в шашки-шахматы или просто стариной тряхнуть — тарабара про комара? Прошу, господа, за мной!
Подпевая, он бодро направился опять во главе гостей обратно к дому. Здесь в кабинете были уже расставлены ломберные столы; за одним из них поместился вместе с хозяином Дмитревский. В открытые окна неслись к ним нескончаемые хороводные песни. Немного погодя из гостиной раздались веселые звуки клавесина: молодые «господа» также затеяли танцы. Наконец и эти звуки были заглушены духовой музыкой под самыми окнами.
— Каково навострились-то? — похвалился хозяин. — А ведь из своих же крепостных!
Но картежникам за музыкальным шумом нельзя было уже расслышать собственных слов, и один из них встал, чтоб притворить окна и дверь.
— Что, разве громко? — будто удивился Гаврила Романович:
Они немножечко дерут,
как говорит друг мой Иван Андреич (Крылов):
Зато уж в рот хмельного не берут,
И все с прекрасным поведеньем…
С наступлением сумерек балкон засветился пестрыми фонарями, а с лодки, выехавшей на середину Волхова, стали взлетать к темному небу разноцветные ракеты, отражавшиеся в подвижном зеркале реки.
— Не то, понятно, что у вас, в Павловске, — говорил хозяин Дмитревскому, стоявшему вместе с ним у окна, — а все же ведь изрядно, а? И все-то дело рук молодца-племянника, Сени!
Подбежавший к барину Михалыч шепнул ему что-то на ухо.
— Пали! — сказал тот и предупредил гостя: — Вы только не очень пугайтесь.
Вслед за тем с балкона грянуло шесть подряд оглушительных пушечных выстрелов, и в то же время весь скат к реке, усадьба с окружающими ее деревьями и группы пировавших под ними крестьян были ярко залиты бенгальскими огнями. Нескончаемые крики пирующих послужили красноречивым ответом на этот финал праздника.
— Помните стихи мои? — спросил Державин Дмитревского:
Из жерл чугунных гром по праздникам ревет;
Под звездной молнией, под светлыми древами
Толпа крестьян, их жен — вино и пиво пьет,
Поет и пляшет под гудками…
Воспоминание о первых двух днях пребывания в Званке так глубоко врезалось в память старика актера, что, возвратясь в Петербург, он, по старческой болтливости, не раз передавал до мельчайших подробностей все испытанное им внуку своему, бывшему гувернеру лицейскому, Иконникову, а от последнего, как мы скоро увидим, узнали то же и наши лицеисты в Царском Селе, куда мы теперь и попросим читателей.
Глава VIII
Убежище лицеистов
Вот он, приют гостеприимный…
Где дружбы знали мы блаженство,
Где в колпаке за круглый стол
Садилось милое равенство…
"Из письма к Я. Н. Толстому"
Наставникам, хранившим юность нашу,
Всем честию, и мертвым, и живым,
К устам подъяв признательную чашу,
Не помня зла, за благо воздадим.
"19 октября"
Второй день уже Пушкин лежал в лазарете. Был ли он тогда действительно болен? Об этом не сохранилось достоверных сведений. Несомненно одно, что добрейший доктор Пешель, начинавший также ценить назревавший талант молодого лицеиста, по первому его требованию охотно отводил ему больничную койку, на которой Пушкин имел полный досуг предаваться своей стихотворной страсти. Здесь-то возникли многие из лучших строф его лицейских стихотворений.
— Что-то опять стряпает Пушкин? — говорил шепотом горячий поклонник его, Кюхельбекер, сидевшему в классе рядом с ним Дельвигу. — Если б только подглядеть в его поэтическую кухню…
— И испортить ему всю стряпню, — хладнокровно досказал Дельвиг. — Ты очень хорошо знаешь, Кюхля, что Пушкин терпеть не может, когда ему мешают.
— Знаю, дружище, знаю, и потому сам уж к нему без спросу ни ногой. Но что бы тебе, Тося, спуститься к нему в лазарет и осторожно выпытать, не прочтет ли он нам хоть того, что у него готово? На тебя-то, закадычного друга, он не рассердится.
Дельвиг пожал плечами.
— Пожалуй, узнаем.
Результат визита Дельвига к своему «закадычному» другу был неожиданно благоприятный: все записные лицейские поэты, в том числе и Кюхельбекер, получили негласное приглашение в лазарет. Новый надзиратель, подполковник Фролов, который с первого же дня вступления в должность своим солдатски-резким обращением с воспитанниками успел поставить между собой и ими неприступную стену формализма, отнюдь не должен был знать об этом сборище в "не показанном" для того месте. Поэтому один только дежурный гувернер Чириков, верный и испытанный покровитель лицейской Музы, был посвящен в тайну. Под его-то прикрытием, собравшись после 5-часового вечернего чая на обычную прогулку, приглашенные отделились от остальных товарищей и завернули в лазарет.