/1917–1922/ Кони Гнедые, грузные, по зелени сырой весенней пажити, под тусклыми дубами, они чуть двигались и мягкими губами вбирали сочные былинки, и зарей, вечернею зарей полнеба розовело. И показалось мне, что время обмертвело, что вечно предо мной стояли эти три чудовищных коня; и медные отливы на гривах медлили, и были молчаливы дубы священные под крыльями зари. /1917–1922/ Пьяный рыцарь С тонким псом и смуглым кубком жарко-рдяного вина, ночью лунной в замке деда я загрезил у окна. В длинном платье изумрудном, вдоль дубравы на коне в серых яблоках ты плавно проскакала при луне. Встал я, гончую окликнул, вывел лучшего коня, рыскал, рыскал по дубраве, спотыкаясь и звеня; и всего-то только видел, что под трефовой листвой жемчуговые подковы, оброненные луной. /1917–1922/ «Я думаю о ней, о девочке, о дальней…» Я думаю о ней, о девочке, о дальней, и вижу белую кувшинку на реке, и реющих стрижей, и в сломанной купальне стрекозку на доске. Там, там встречались мы и весело оттуда пускались странствовать по шепчущим лесам, где луч в зеленой мгле являл за чудом чудо, блистая по листам. Мы шарили во всех сокровищницах Божьих; мы в ивовом кусте отыскивали с ней то лаковых жучков, то гусениц, похожих на шахматных коней. И ведали мы все тропинки дорогие, и всем березанькам давали имена, и младшую из них мы назвали: Мария святая Белизна. О Боже! Я готов за вечными стенами неисчислимые страданья восприять, но дай нам, дай нам вновь под теми деревцами хоть миг, да постоять. /1917–1922/ Знаешь веру мою? Слышишь иволгу в сердце моем шелестящем? Голубою весной облака я люблю, райский сахар на блюдце блестящем; и люблю я, как льются под осень дожди и под пестрыми кленами пеструю слякоть. Есть такие закаты, что хочется плакать, а иному шепнешь: подожди. Если ветер ты любишь и ветки сырые, Божьи звезды и Божьих зверьков, если видишь при сладостном слове «Россия» только даль и дожди золотые, косые и в колосьях лазурь васильков, — я тебя полюблю, как люблю я могучий, пышный шорох лесов, и закаты, и тучи, и мохнатых цветных червяков; полюблю я тебя оттого, что заметишь все пылинки в луче бытия, скажешь солнцу: спасибо, что светишь. 1922 г.
«Кто выйдет поутру? Кто спелый плод подметит!..» Кто выйдет поутру? Кто спелый плод подметит! Как тесно яблоки висят! Как бы сквозь них блаженно солнце светит, стекая в сад. И сонный, сладостный в аллеях лепет слышен: то словно каплет на песок тяжелых груш, пурпурных поздних вишен пахучий сок. На выгнутых стволах цветные тени тают; на листьях солнечный отлив… Деревья спят, и осы не слетают с лиловых слив. Кто выйдет ввечеру? Кто плод поднимет спелый? Кто вертограда господин? В тени аллей, один, лилейно-белый, живет павлин. 1922 г. Пасха Я вижу облако сияющее, крышу, блестящую вдали, как зеркало… Я слышу, как дышит тень и каплет свет… Так как же нет тебя? Ты умер, а сегодня синеет влажный мир, грядет весна Господня, растет, зовет… Тебя же нет. Но если все ручьи о чуде вновь запели, но если перезвон и золото капели — не ослепительная ложь, а трепетный призыв, сладчайшее «воскресни», великое «цвети», – тогда ты в этой песне, ты в этом блеске, ты живешь!.. 1922 г. Грибы У входа в парк, в узорах летних дней скамейка светит, ждет кого-то. На столике железном перед ней грибы разложены для счета. Малютки русого боровика — что пальчики на детской ножке. Их извлекла так бережно рука из темных люлек вдоль дорожки. И красные грибы: иголки, слизь на шляпках выгнутых дырявых; они во мраке влажном вознеслись под хвоей елочек, в канавах. И бурых подберезовиков ряд, таких родных, пахучих, мшистых, и слезы леса летнего горят на корешочках их пятнистых. А на скамейке белой – посмотри — плетеная корзинка боком лежит, и вся испачкана внутри черничным лиловатым соком. 13 ноября 1922 г. «Ясноокий, как рыцарь из рати Христовой…» Ясноокий, как рыцарь из рати Христовой, на простор выезжаю, и солнце со мной; и последние стрелы дождя золотого шелестят над истомой земной. В золотое мерцанье, смиренный и смелый, выезжаю из мрака на легком коне: Этот конь – ослепительно, сказочно белый, словно яблонный цвет при луне. И сияющий дождь, золотясь, замирая и опять загораясь, – летит и звучит то земным изумленьем, то трепетом рая, ударяя в мой пламенный щит. И на латы слетает то роза, то пламя, и в лазури живой над грозой бытия вольно плещет мое лебединое знамя, неподкупная юность моя! |