Берлин 25 сентября 1923 г. «Санкт-Петербург – узорный иней…» Санкт-Петербург – узорный иней, ex libris беса, может быть, но дивный… Ты уплыл, и ныне мне не понять и не забыть. Мой Пушкин бледной ночью, летом, сей отблеск объяснял своей Олениной, а в пенье этом сквозная тень грядущих дней. И ныне: лепет любопытных, прах, нагота, крысиный шурк в книгохранилищах гранитных; и ты уплыл, Санкт-Петербург. И, долетая сквозь туманы с воздушных площадей твоих, меня печалит музы пьяной скуластый и осипший стих. Берлин 25 сентября 1923 г. Гроза Стоишь ли, смотришь ли с балкона, деревья ветер гнет, и сам шалеет от игры, от звона с размаху хлопающих рам. Клубятся дымы дождевые по заблиставшей мостовой и над промокшею впервые зелено-яблочной листвой. От плеска слепну: ливень, снег ли, не знаю. Громовой удар, как будто в огненные кегли чугунный прокатился шар. Уходят боги, громыхая, стихает горняя игра, и вот вся улица пустая — лист озаренный серебра. И с неба липою пахнуло из первой ямки голубой, и влажно в памяти скользнуло, как мы бежали раз с тобой: твой лепет, завитки сырые, лучи смеющихся ресниц. Наш зонтик, капли золотые на кончиках раскрытых спиц… 1923 г. Автобус Расшатывая сумрак бурый огнями, жестяным горбом, на шинах из слоновой шкуры гремящий прокатился дом. И вслед качнувшейся громаде, как бы подхвачен темнотой, я кинулся и вспрыгнул сзади и взмыл по лестнице витой. И там, придерживая шляпу, в свистящей сырости ночной я видел: выбросила лапу и скрылась ветка надо мной. И вспомнил: допотопный ужас, бег, топот, выгибы клыков… Пускай в гранатовые лужи стекают стекла кабаков, — пожарище тысячелетий, душа дремучая моя, отдай же мне огонь и ветер, грома иного бытия! Когда я, легкий, низколобый, на ветке повисал один над обезумевшею злобой бегущих мамонтовых спин. 5 октября 1923 г.
Барс Пожаром яростного крапа маячу в травяной глуши, где дышит след и росный запах твоей промчавшейся души. И в нестерпимые пределы, то близко, то вдали звеня, летит твой смех обезумелый и мучит, и пьянит меня. Луна пылает молодая, мед каплет на мой жаркий мех; бьет, скатывается, рыдая, твой задыхающийся смех. И в липком сумраке зеленом пожаром гибким и слепым кружусь я, опьяненный звоном, полетом, запахом твоим… Но не уйдешь ты! В полнолунье в тиши настигну у ручья, сомну тебя, мое безумье серебряное, лань моя. 1923 г. «Милая, нежная – этих старинных…» Милая, нежная – этих старинных, песенных слов не боюсь и пою… О, наклоняйся из сумерек длинных в светлую бездну мою! Я подарю тебе солнечной масти рьяных коней, колесницу в цветах, ибо сейчас я не пристальный мастер, я – изумленье и взмах. Милая, нежная, я не ошибся, часто мне женские снились черты. Все они были из ломкого гипса, золото легкое – ты. Это, пойми, не стихи, а дыханье, мреющий венчик над страстью моей, переходящий в одно колыханье неизмеримых зыбей. 17 октября 1923 г. «Из мира уползли – и ноют на луне…» Из мира уползли – и ноют на луне шарманщики воспоминаний… Кто входит? Муза, ты? Нет, не садись ко мне: я только пасмурный изгнанник. Полжизни – тут, в столе; шуршит она в руках; тетради трогаю, хрустящий клин веера, стихи – души певучий прах, — и грудью задвигаю ящик… И вот уходит все, и я – в тенях ночных, и прошлое горит неяро, как в черепе сквозном, в провалах костяных зажженный восковой огарок… И ланнеровский вальс не может заглушить… Откуда?.. Уходи… Не надо… Как были хороши… Мне лепестков не сшить, а тлен цветочный сладок, сладок… Не говори со мной в такие вечера, в часы томленья и тумана, когда мне чудится невнятная игра ушедших на луну шарманок… Ноябрь 1923 г. «Я Индией невидимой владею…» Я Индией невидимой владею: приди под синеву мою. Я прикажу нагому чародею в запястье обратить змею. Тебе, неописуемой царевне, отдам за поцелуй Цейлон, а за любовь – весь мой роскошный, древний, тяжелозвездный небосклон. Павлин и барс мой, бархатно-горящий, тоскуют; и кругом дворца шумят, как ливни, пальмовые чащи, все ждем мы твоего лица. Дам серьги – два стекающих рассвета, дам сердце – из моей груди. Я царь, и если ты не веришь в это, не верь, но все равно, приди! |