Леонардо спросил его, что думает он о Савонароле, Никколо признался, что одно время был пламенным его приверженцем, надеялся, что он спасет Италию, но скоро понял бессилие пророка.
— Опротивела мне до тошноты вся эта ханжеская лавочка. И вспоминать не хочется. Ну их к черту! — заключил он брезгливо.
VII
Около полудня въехали они в ворота города Фано. Все дома переполнены были солдатами, военачальниками и свитой Чезаре. Леонардо, как придворному зодчему, отвели две комнаты близ дворца на площади. Одну из них предложил он спутнику, так как достать другое помещение было трудно.
Макиавелли пошел во дворец и вернулся с важною новостью: главный герцогский наместник дон Рамиро де Лорка был казнен. Утром в день Рождества, 25-го декабря, народ увидел на Пьяцетте между Замком и Роккою Чезены обезглавленный труп, валявшийся в луже крови, рядом — топор, и на копье, воткнутом в землю, отрубленную голову Рамиро.
— Причины казни никто не знает, — заключил Никколо. — Но теперь об этом только и говорят по всему городу. И мнения прелюбопытные! Я нарочно зашел за вами. Пойдемте-ка на площадь, послушаем. Право же, грешно пренебрегать таким случаем изучения на опыте естественных законов политики!
Перед древним собором Санто-Фортунато толпа ожидала выхода герцога. Он должен был проехать в лагерь для смотра войск. Разговаривали о казни наместника. Леонардо и Макиавелли вмешались в толпу.
— Как же, братцы? Я в толк не возьму, — допытывался молодой ремесленник с добродушным и глуповатым лицом, — как же сказывали, будто бы более всех вельмож любил он и жаловал наместника?
— Потому-то и взыскал, что любил, — наставительно молвил кузнец благообразной, почтенной наружности, в беличьей шубе. — Дон Рамиро обманывал герцога. Именем его народ угнетал, в тюрьмах и пытках морил, лихоимствовал. А перед государем овечкой прикидывался. Думал, шито да крыто. Не тут-то было! Час пришел, исполнилась мери долготерпения государева, и первого вельможу своего не пощадил он для блага народа, приговора не дождавшись, голову на плахе отрубил, как последнему злодею, чтобы другим не повадно было. Теперь небось, все, у кого рыльце в пуху, хвосты поджали — видят, страшен гнев его, праведен суд. Смиренного милует, гордого сокрушает!
— Regas eos in virga ferrea, — привел монах слова Откровения: «Будешь пасти их жезлом железным».
— Да, да, жезлом бы их всех железным, собачьих детей, мучителей народа!
— Умеет казнить — умеет миловать!
— Лучшего государя не надо!
— Истинно так! — молвил поселянин. — Сжалился, видно, Господь над Романьей. Прежде, бывало, с живого и с мертвого шкуру дерут, поборами разоряют. И так-то есть нечего, а тут за недоимки последнюю пару волов со двора уводят. Только и вздохнули при герцоге Валентино — пошли ему Господь здоровья!
— Тоже и суды, — продолжал купец. — Бывало, таскают, таскают — всю душу вымотают. А теперь мигом решат, так что скорее не надо!
— Сироту защитил, вдовицу утешил, — прибавил монах.
— Жалеет, что говорить, жалеет народ!
— Никому в обиду не даст!
— О Господи, Господи! — всхлипывая от умиления, залепетала дряхлая старушка-нищенка. — Отец ты наш, благодетель, кормилец, сохрани тебя Матерь Царица Небесная, солнышко наше ясное!..
— Слышите, слышите? — шепнул Макиавелли на ухо спутнику. — Глас народа — глас Божий! Я всегда говорил: надо быть в долине, чтобы видеть горы — надо быть с народом, чтобы знать государя. Вот куда привел бы я тех, кто считает герцога извергом! Утаил сие от премудрых, неразумным открыл.
Зазвучала военная музыка. Толпа заволновалась.
— Он… Он… Едет… Смотрите…
Приподымались на цыпочки, вытягивали шеи. Из окон высовывались любопытные головы. Молодые девушки и женщины с влюбленными глазами выбегали на балконы и лоджии, чтобы видеть героя — «Чезаре белокурого, прекрасного» — «Cesare biondo е bello». Это было редкое счастье, ибо герцог почти никогда не показывался народу.
Впереди шли музыканты с оглушительно звонким бряцанием литавров, сопровождавшим тяжелую поступь солдат. За ними романьольская гвардия герцога — все отборные молодые красавцы, с трехлоктевыми алебардами, в железных шлемах и панцырях, в двухцветной одежде — правая половина желтая, левая красная. Никколо налюбоваться не мог истинно древнею римскою стройностью этого войска, созданного Чезаре. За гвардией выступали пажи и стремянные, в одеждах невиданной роскоши — в камзолах золотой парчи, в накидках пунцового бархата, с вытканными золотом листьями папоротника; ножны и пояса мечей — из змеиной чешуи с пряжками, изображавшими семь голов ехидны, мечущих к небу свой яд, — знаменье Борджа. На груди выткано было серебром по черному шелку: «Caesar». Далее — телохранители герцога, албанские страдиоты в зеленых турецких чалмах, с кривыми ятаганами. Маэстро дель кампо — начальник лагеря, Бартоломео Капраника нес поднятый вверх, обнаженный меч Знаменосца Римской Церкви. За ним, на черном берберийском жеребце с бриллиантовым солнцем в челке, ехал сам повелитель Романьи, Чезаре Борджа, герцог Валентино, в бледно-лазоревой шелковой мантии, с белыми жемчужными лилиями Франции, в гладких, как зеркало, бронзовых латах, с разинутой львиной пастью на панцыре, в шлеме, изображавшем морское чудовище или дракона с колючими перьями, крыльями и плавниками из кованой, тонкой, при каждом движении звонко трепещущей меди.
Лицо Валентино — ему было двадцать шесть лет — похудело и осунулось с тех пор, как Леонардо увидел его впервые при дворе Людовика XII в Милане. Черты сделались резче. Глаза с черно-синим блеском вороненой стали — тверже и непроницаемее. Белокурые волосы, все еще густые, и раздвоенная бородка потемнели. Удлинившийся нос напоминал клюв хищной птицы. Но совершенная ясность, как прежде, царила в этом бесстрастном лице. Только теперь в нем было выражение еще более стремительной отваги и ужасающей остроты, как в обнаженном отточенном лезвии.
За герцогом следовала артиллерия, лучшая во всей Италии — тонкие медные кулеврины, фальконеты, черботаны, толстые чугунные мортиры, стрелявшие каменными ядрами. Запряженные волами, катились они с глухим потрясающим гулом и грохотом, который сливался со звуками труб и литавров. В багровых лучах заходящего солнца пушки, панцыри, шлемы, копья вспыхивали молниями, и казалось, Чезаре ехал в царственном пурпуре зимнего вечери, как триумфатор, прямо к этому огромному, низкому и кровавому солнцу.
Толпа смотрела на героя, молча, затаив дыхание, желая и не смея приветствовать его криками, в благоговении, подобном ужасу. Слезы текли по щекам старюй нищенки.
— Святые угодники!.. Матерь Пречистая! — лепетала она, крестясь. — Привел-таки Господь увидеть светлое личико твое, солнышко ты наше красное!..
И сверкающий меч, врученный папой Чезаре для защиты Церкви Господней, казался ей огненным мечом самого Архангела Михаила.
Леонардо невольно усмехнулся, заметив одинаковое выражение простодушного восторга в лице Никколо и полоумной нищенки.
VIII
Вернувшись домой, художник нашел подписанное главным секретарем герцога, Агапито, приказание на следующий день явиться к его высочеству.
Аучо, который, продолжая путь в Анкону, остановился отдохнуть в городе Фано и должен был выехать утром, пришел к ним проститься. Никколо заговорил о казни Рамиро де Аорка. Аучо спросил его, что думает он о действительной причине этой казни.
— Угадывать причины действий такого государя, как Чезаре, трудно, почти невозможно, — возразил Макиавелли. — Но ежели угодно вам знать, что я думаю, — извольте. До завоевания герцогом Романья, как вам известно, находясь под игом множества отдельных ничтожных тиранов, полна была буйствами, грабежами и насилиями. Чезаре, чтобы положить им сразу конец, назначил главным наместником умного и верного слугу своего, дона Рамиро де Лорка. Лютыми казнями, пробудившими в народе спасительный страх перед законом, в короткое время прекратил он беспорядок и водворил совершенное спокойствие в стране. Когда же государь увидел, что цель достигнута, то решил истребить орудие жестокости своей: велел схватить наместника под предлогом лихоимства, казнить и выставить на площади труп. Это ужасное зрелище в одно и то же время удовлетворило и оглушило народ. А герцог извлек три выгоды из действия, полного глубокою и достойною подражания мудростью: во-первых, с корнем вырвал плевелы раздоров, посеянные в Романье прежними слабыми тиранами; во-вторых, уверив народ, будто бы жестокости совершены были без ведома государя, умыв руки во всем и свалив бремя ответственности на голову наместника, воспользовался добрыми плодами его свирепости; в-третьих, принося в жертву народу своего любимого слугу, явил образец высокой и неподкупной справедливости.