Она вспомнила, что Беллинчони, отговорившись болезнью, не приехал на бал, сообразила, что в этот час он почти наверное дома, один, и кликнула пажа Ричардетто, который стоял у дверей.
— Вели двум скороходам с носилками ждать меня внизу, в парке, у потайных ворот замка. Только смотри, если хочешь угодить мне, чтобы никто об этом не знал — слышишь? — никто!
Дала ему поцеловать свою руку. Мальчик бросился исполнять приказание.
Беатриче вернулась в опочивальню, накинула на плечи шубу, надела черную шелковую маску и через несколько минут уже сидела в носилках, направлявшихся к Тичинским воротам, где жил Беллинчони.
VII
Поэт называл свой ветхий, полуразвалившийся домик «лягушечьей норою». Он получал довольно много подарков, но вел беспутную жизнь, пропивал или проигрывал все, что имел, и потому бедность, по собственному выражению Бернардо, преследовала его, «как нелюбимая, но верная жена».
Лежа на сломанной трехногой кровати, с поленом вместо четвертой ноги, с дырявым и тонким, как блин, тюфяком, допивая третий горшок дрянного кислого вина, сочинял он надгробную надпись для любимой собаки мадонны Чечилии. Поэт наблюдал, как потухают последние угли в камине, тщетно стараясь согреться, натягивал на свои тонкие журавлиные ноги изъеденную молью беличью шубенку, вместо одеяла, слушал завывание вьюги и думал о холоде предстоявшей ночи.
На придворный бал, где должны были представить сочиненную им в честь герцогини аллегорию «Рай», не пошел он, вовсе не потому что был болен, — хотя, в самом деле, уже давно хворал и так был худ, что, по словам его, «можно было, рассматривая тело его, изучать анатомию всех человеческих мускулов, жил и костей». Но будь он даже при последнем издыхании, все-таки потащился бы на праздник. Действительной причиной его отсутствия была зависть: лучше согласился бы он замерзнуть в своей конуре, чем видеть торжество соперника, наглого плута и пройдохи, мессера Унико, который нелепыми виршами успел вскружить головы светским дурам.
При одной мысли об Унико вся желчь приливала к сердцу Беллинчони. Он сжимал кулаки и вскакивал с постели. Но в комнате было так холодно, что тотчас же снова благоразумно ложился в постель, дрожал, кашлял и кутался.
— Негодяи! — ругался он. — Четыре сонета о дровах, да еще с какими рифмами — и ни щепки!.. Пожалуй, чернила замерзнут — нечем будет писать. Не затопить ли перилами от лестницы? Все равно, порядочные люди не ходят ко мне, а если жид-ростовщик свихнет себе шею — не велика беда.
Но лестницы он пожалел. Взоры его обратились на толстое полено, служившее четвертой ногой хромому ложу. Остановился в минутном раздумьи: что лучше — дрожать всю ночь от холода или спать на шатающемся ложе?
Вьюга завыла в оконную щель, заплакала, захохотала, как ведьма, в трубе очага. С отчаянной решимостью выхватил Бернардо полено из-под кровати, разрубил на щепки и стал бросать в камин. Пламя вспыхнуло, озаряя печальную келью. Он присел на корточки и протянул посиневшие руки к огню, последнему другу одиноких поэтов.
— Собачья жизнь! — размышлял Беллинчони. — А ведь чем я, подумаешь, хуже других? Не о моем ли прапращуре, знаменитом флорентинце, в те времена, как о доме Сфорца и помину еще не было, божественный Данте сложил этот стих:
Bellincion’ Berti vid’io andar cinto
— Небось в Милане, когда я приехал, придворные лизоблюды страмботто от сонета отличить не умели. Кто, как не я, научил их изяществам новой поэзии? Не с моей ли легкой руки ключ Гиппокрены разлился в целое море и грозит наводнением? Теперь, кажется, и в Большом Канале кастальские воды текут… И вот награда! Подохну, как пес в конуре на соломе!.. Впавшего в бедность поэта никто не узнает, точно лицо его скрыто под маскою, изуродовано оспой…
Он прочел стихи из своего послания к герцогу Mopo:
— Иного я всю жизнь не слыхивал ответа,
Как «с Богом прочь ступай, все заняты места».
Что делать? Песенка моя, должно быть, спета.
Уж я и не прошу о колпаке шута, —
Но хоть на мельницу принять вели поэта,
О, щедрый государь, как вьючного скота.
И с горькою усмешкою опустил свою лысую голову.
Долговязый, тощий, с красным длинным носом, на корточках перед огнем, он походил на больную зябнущую птицу.
Внизу в двери дома послышался стук, потом сонная ругань сварливой, опухшей от водянки, старухи, его единственной прислужницы, и шлепанье деревянных башмаков ее по кирпичному полу.
— Кой черт? — удивился Бернардо. — Уж не жид ли опять за процентами? У, нехристи окаянные! И ночью не дадут покоя…
Скрипнули ступени лестницы. Дверь отворилась, и в комнату вошла женщина в собольей шубе, в шелковой черной маске.
Бернардо вскочил и уставился на нее.
Она молча приблизилась к стулу.
— Осторожнее, мадонна, — предупредил хозяин, — спинка сломана.
И со светскою любезностью прибавил:
— Какому доброму гению обязан я счастьем видеть знаменитейшую синьору в смиренном жилище моем?
«Должно быть, заказчица. Какой-нибудь любовный мадригалишко, — подумал он. — Ну, что ж, и то хлеб! Хоть на дрова. Только странно, как это одна, в такой час?.. А, впрочем, имя мое тоже, видно, что-нибудь да значит. Мало ли неведомых поклонниц!»
Оживился, подбежал к очагу и великодушно бросил в огонь последнюю щепку.
Дама сняла маску.
— Это я, Бернардо.
Он вскрикнул, отступил и, чтобы не упасть, должен был схватиться рукой за дверную притолоку.
— Иисусе, Дева Пречистая! — пролепетал, выпучив глаза. — Ваша светлость… яснейшая герцогиня…
— Бернардо, ты можешь сослужить мне великую службу, — сказала Беатриче и потом спросила, оглядываясь: — Никто не услышит?
— Будьте покойны, ваше высочество, никто, — кроме крыс да мышей!
— Послушай, — продолжала Беатриче медленно, устремив на него проницательный взор, — я знаю, ты писал для мадонны Лукреции любовные стихи. У тебя должны быть письма герцога с поручениями и заказами.
Он побледнел и молча смотрел на нее, расширив глаза, в оцепенении.
— Не бойся, — прибавила она, — никто не узнает. Даю тебе слово, я сумею наградить тебя, если ты исполнишь просьбу мою. Я озолочу тебя, Бернардо!
— Ваше высочество, — с усилием произнес он коснеющим языком, — не верьте… это клевета… никаких писем… как перед Богом…
Глаза ее сверкнули гневом; тонкие брови сдвинулись. Она встала и, не отводя от него тяжелого, пристального взора, подошла к нему.
— Не лги! Я знаю все. Отдай мне письма герцога, если жизнь тебе дорога, — слышишь, отдай! Берегись, Бернардо! Люди мои ждут внизу. Я с тобой не шутить пришла!..
Он упал перед нею на колени:
— Воля ваша, синьора! Нет у меня никаких писем…
— Нет? — повторила она, наклоняясь и заглядывая ему в глаза. — Нет, говоришь ты?..
— Нет…
— Погоди же, сводник проклятый, заставлю я тебя всю правду сказать. Собственными руками задушу, мерзавец!.. — крикнула она в бешенстве и в самом деле вцепилась ему в горло своими нежными пальцами с такою силою, что он задохся и жилы налились у него на лбу. Не сопротивляясь, опустив руки, только беспомощно моргая глазами, сделался он еще более похожим на жалкую, больную птицу.
«Убьет, как Бог свят, убьет, — думал Бернардо. — Ну, что же, пусть… А герцога я не выдам».
Беллинчони был всю жизнь придворным шутом, беспутным бродягою, продажным стихокропателем, но никогда не был изменником. В жилах его текла благородная кровь, более чистая, чем у романьольских наемников, выскочек Сфорца, и теперь он готов был это доказать:
Bellincion’ Berti vid’io andar cinto
Di cuoio e d’osso.