По комнате распространился приятный, напоминавший о работе, летуче-свежий запах скипидара и мастики. Джованни изо всей силы втирал в доску замшевою тряпочкою горячее льняное масло. Ему сделалось жарко. Озноб совсем прошел.
На минуту остановившись, чтобы перевести дух, с раскрасневшимся лицом, оглянулся на учителя.
— Ну, ну, скорее, не зевай! — торопил Леонардо. — Простынет, так не впитается.
И, выгнув спину, расставив ноги, плотно сжав губы, Джованни с новым усердием продолжал работу.
— Что, как ты себя чувствуешь? — спросил Леонардо.
— Хорошо, — ответил Джованни с веселой улыбкой.
Собрались и другие ученики в этот теплый, светлый угол громадного кирпичного, покрытого бархатисто-черной сажей, ломбардского очага, откуда приятно было слушать вой ветра и шум дождя. Пришел озябший, но, как всегда, беспечный Андреа Салаино, одноглазый циклоп кузнец, Зороастро да Перетола, Джакопо и Марко д’Оджоне. Лишь Чезаре да Сесто, по обыкновению, не было в их дружеском кружке.
Отложив доску, чтобы дать ей просохнуть, Леонардо показал им лучший способ добывания чистого масла для красок. Принесли большое глиняное блюдо, где отстоявшееся тесто орехов, моченных в шести переменах воды, выделило белый сок, с густым, всплывшим на поверхности, слоем янтарного жира. Взяв хлопчатой бумаги и скрутив из нее длинные косицы, наподобие лампадных светилен, одним концом опустил он их в блюдо, другим — в жестяную воронку, вставленную в горлышко стеклянного сосуда. Впитываясь в хлопчатую бумагу, масло стекало в сосуд золотисто-прозрачными каплями.
— Смотрите, смотрите, — восхищался Марко, — какое чистое! А у меня всегда муть, сколько ни процеживаю.
— Должно быть, ты верхней кожицы с орехов не снимаешь, — заметил Леонардо, — она потом на полотне выступает, и краски от нее чернеют.
— Слышите? — торжествовал Марко. — Величайшее произведение искусства от этакой дряни — от ореховой шелухи погибнуть может! А вы еще смеетесь, когда я говорю, что правила должно соблюдать с математическою точностью…
Ученики, внимательно следившие за приготовлением масла, в то же время болтали и шалили. Несмотря на поздний час, спать никому не хотелось, и, не слушая ворчания Марко, дрожавшего над каждым поленом, то и дело подбрасывали дров. Как иногда бывает в таких неурочных собраниях, всеми овладела безотчетная веселость.
— Давайте рассказывать сказки! — предложил Салаино и первый представил в лицах новеллу о священнике, который в Страстную субботу ходил по домам и, зайдя в мастерскую живописца, окропил святой водою картины. «Зачем ты это сделал?» — спросил его художник. — «Затем, что желаю тебе добра, ибо сказано: сторицею воздастся вам свыше за доброе дело». Живописец промолчал; но когда патер ушел, подстерег его, вылил ему на голову из окна чан холодной воды и крикнул: «Вот тебе сторицею свыше за добро, которое ты мне сделал, испортив мои картины!»
Посыпались новеллы за новеллами, выдумки за выдумками — одна нелепее другой. Все утешались несказанно, но более всех Леонардо.
Джованни любил наблюдать, как он смеется: в это время глаза его суживались, делались как щелки, лицо принимало выражение детски-простодушное, и, мотая головою, вытирая слезы, проступавшие на глазах, заливался он странным для его большого роста и могущественного телосложения, тонким смехом, в котором звучали те же визгливые женские ноты, как и в гневных криках его.
Около полуночи почувствовали голод. Нельзя было лечь, не закусив, тем более что и поужинали впроголодь, ибо Марко держал их в черном теле.
Астро принес все, что было в кладовой: скудные остатки окорока, сыра, десятка четыре маслин и краюху черствого пшеничного хлеба; вина не было.
— Наклонял ли ты бочку, как следует? — спрашивали его товарищи.
— Да уж наклонял, небось во все стороны поворачивал: ни капли.
— Ах, Марко, Марко, что же ты с нами делаешь! Как же быть без вина?
— Ну, вот, наладили — Марко да Марко. Я-то чем виноват, коли денег нет?
— Деньги есть, и вино будет! — крикнул Джакопо, подбросив на ладони золотую монету.
— Откуда у тебя, чертенок? Опять украл! Погоди, выдеру я тебя за уши! — погрозил ему пальцем Леонардо.
— Да нет же, мастер, не украл, ей-Богу. Чтоб мне на этом месте провалиться, отсохни язык мой, если я в кости не выиграл!
— Ну, смотри, коли воровским вином нас угостишь…
Сбегав в соседний погребок Зеленого Орла, еще не запертый, так как всю ночь гуляли в нем швейцарские наемники, Джакопо вернулся с двумя оловянными кружками.
От вина сделалось еще веселее. Мальчик разливал его, подобно Ганимеду, высоко держа сосуд, так что красное пенилось розовою, белое — золотистою пеною, и в Восхищении при мысли, что он угощает на свои деньги, шалил, дурачился, прыгал, неестественно хриплым голосом, в подражание пьяным гулякам, напевал то удалую песенку монаха-расстриги:
К черту рясу, куколь, четки!
Хи-хи-хи, да ха-ха-ха —
Ой, вы девушки красотки,
Долго ль с вами до rpexa! —
то важный гимн из латинской шутовской Обедни Вакху, сочиненной школярами-бродягами:
Те, кто воду пьет с вином,
Вымокнут, — и верьте,
В пасти ада над огнем
Высушат их черти.
Никогда, казалось Джованни, не едал и не пивал он так вкусно, как за этой нищенской трапезой Леонардо, с окаменелым сыром, черствым хлебом и подозрительным, быть может, воровским вином Джакопо.
Пили за здоровье учителя, за славу его мастерской, за избавление от бедности и друг за друга.
В заключение Леонардо, оглянув учеников, сказал с улыбкой:
— Я слышал, друзья мои, что св. Франциск Ассизский называл уныние худшим из пороков и утверждал, что, если кто желает угодить Богу, тот должен быть всегда веселым. Выпьемте же за мудрость Франциска — за вечное веселье в Боге.
Все немного удивились, но Джованни понял, что хотел сказать учитель.
— Эх, мастер, — укоризненно покачал головою Астро, — веселье, говорите вы; — да какое же может быть веселье, пока мы по земле козявками ползаем, как черви могильные? Пусть другие пьют за что угодно, а я — за крылья человеческие, за летательную машину! Как взовьются крылатые люди под облака — тут только и начнется веселье. И чтоб черт побрал всякую тяжесть — законы механики, которые мешают нам…
— Ну, нет, брат, без механики далеко не улетишь! — остановил его учитель, смеясь.
Когда все разошлись, Леонардо не отпустил Джованни наверх; помог ему устроить постель у себя в спальне, поближе к потухающим ласковым углям камина, и, отыскав небольшой рисунок, сделанный цветными карандашами, подал ученику.
Лицо юноши, изображенное на рисунке, казалось Джованни таким знакомым, что он сначала принял его за портрет: было сходство и с братом Джироламо Савонаролой, — только, должно быть, в ранние годы юности, и с шестнадцатилетним сыном богатого миланского ростовщика, ненавидимого всеми, старого жида Барукко — болезненным, мечтательным отроком, погруженным в тайную мудрость Кабалы, воспитанником раввинов, по словам их, будущим светилом Синагоги.
Но, когда Бельтраффио внимательнее вгляделся в этого еврейского мальчика, с густыми рыжеватыми волосами, низким лбом, толстыми губами, — он узнал Христа, не так, как узнают Его на иконах, а как будто сам видел, забыл и теперь вдруг вспомнил Его.
В голове, склоненной, как цветок на слишком слабом стебле, в младенчески-невинном взоре опущенных глаз, было предчувствие той последней скорби на горе Елеонской, когда Он, ужасаясь и тоскуя, сказал ученикам своим: «Душа моя скорбит смертельно», — и отошел на вержение камня, пал на лицо свое и говорил: «Авва Отче! Все возможно Тебе. Пронеси чашу сию мимо Меня. Впрочем, не Моя воля, но Твоя да будет». И еще второй и третий раз говорил: «Отче Мой, если не может чаша сия миновать Меня, чтобы Мне не пить ее, да будет воля Твоя». И находясь в борении, прилежнее молился, и был пот его подобен каплям крови, падающим на землю.