Багровая краска залила лицо ближнего боярина.
— Не гневайся, великий государь, на меня, верного смерда твоего… Сам ведаешь, душой и телом служу тебе, денно и нощно, себя не жалеючи, давлю в корне измену, коли…
— Полно, полно, дядя, — снова нетерпеливо перебил Борис, — сам ведаю про твою усердную службу, про твои заслуги… Так сказывай, что тебе поведал тот немчин?
Семен Годунов опустил в пол глаза, как бы колеблясь, как бы не решаясь произнести то, что рвалось наружу.
Томительная пауза воцарилась в государевой «комнате». Слышно было только, как в волнении тяжело и усиленно дышал Борис.
И снова раздался едва слышный шепот Семена Годунова у самого уха царя:
— От рода Романовых восстати и имать скипетродержец российский! — пророчески и зловеще произнес ближний боярин, поднимая вверх палец. И следом за тем уже обычным тоном добавил спокойно: — Вот что поведал мне немчин-звездочет.
***
С побледневшим лицом, с округлившимися от ужаса глазами Борис отпрянул от дяди и впился загоревшимся взором в его лицо.
Тяжелый посох с силой ударил об пол.
— Московский царь из романовского рода? Что говоришь? Опомнись, боярин! — произнес он дрогнувшим голосом, продолжая впиваться в лицо Семена обезумевшими глазами.
Ближний боярин стойко выдержал огонь этих глаз и, не опуская своих, ответил спокойно:
— Так сказал звездочет-немчин, государь, а я в речах тех не волен. И другое еще говорил он мне. Коли велишь, передам тебе и другие его речи.
— Говори! — тяжело переводя дыхание, бросил Борис.
— Молвил он еще такое слово, государь великий: великую смуту на одной половине своей сулит российская планида, а на другой…
— Что на другой? Говори же, говори, не томи, боярин!
— А на другой, — медленно, с расстановкой произнес, отчеканивая каждое слово, но не повышая голоса, Семен Никитич, — коли избыть тех ворогов, злодеев твоих, тебе и сыну твоему благоверному и всем потомкам твоим сулит планида светлую и велилепную державу.
Наступило молчание, во время которого Борис еще острее, еще проницательнее заглянул в лукавые, маленькие глазки своего родственника. И неожиданно произнес:
— Клянись, боярин, что ни слова от себя не прибавил. Что ничего облыжного нет в твоих речах. На животворящем кресте клянись мне.
И он даже привстал со своего кресла в волнении, бледный, с грозными и полными ужаса глазами.
Семен Годунов, не медля ни минуты, расстегнул ворот кафтана, взял с груди своей привешенный на золотом гайтане тельник, приложил крест к губам и торжественно произнес:
— Клянусь на сем кресте животворящем, что ни слова не молвил я облыжно и доподлинно передал те речи звездочета государю моему.
И снова спрятал тельник и застегнул рубаху и запаны кафтана.
Борис, раздавленный и уничтоженный, безмолвно опустился в кресло.
Ни кровинки не было в лице царя. И только черные глаза горели тем же жутким пламенем, сильнее и острее прежнего.
— Что делать, Семенушка! Что делать! — в забывчивости, обессиленный и несчастный, шептал Борис.
Тогда «ухо и око государево» снова склонилось над плечом царским, и торопливо, шепотом, Семен Никитич стал излагать своему венценосному племяннику те планы, которые созрели в его мыслях не вчера и не недавно, а на протяжении долгих месяцев усиленных дум, планы погубить бояр Романовых.
Он говорил. Борис слушал. Изредка только гримаса отвращения пробегала по губам царя, и полные ужаса слова срывались с языка:
— Полно, боярин! Да можно ль так? Да ведь они ближние мои «думцы»? Ведь вельможи первые на Руси?
— И… И… Государь великий! Не бойся! А Вельский? А Мстиславский? Нешто не первыми они близ трона царского стояли покойному Грозному-царю? Мстиславский (он приходился родственником Иоанну Грозному) по крови ближе, чай, был, нежели Никитичи, а по твоему приказу куды они девались, те старики? Ты только мне повели, а уж я сам управлюсь с ними! Так оплету, такую завируху заварю, что и оглянуться не успеешь, как твои первые ближние вельможи последними изменниками царскими перед очами всей Руси предстанут. Только попусти, только дозволь!
Шепот Семена, его бледное лицо, его трепещущие речи тяжелыми цепями, грузным камнем падали на сердце царя… Он задыхался. И гадок, и страшен казался ему в эти мгновенья его дядя, собиравшийся так легко оклеветать и погубить невинных, порождением ада чудился он ему.
Но тонкая, жалящая, как змея, мысль тут же одновременно вползала в голову царя:
«Полно! Невинные ли? Взглянуть достаточно на Федьку Романова, на его царственную осанку да на великокняжий вид… Чай, не раз мнил себя орлом на царском престоле… Небось!..»
И снова, словно огненными буквами, пронзили страшные слова мозг Бориса:
«От рода Романовых восстати и имать скипетродержец российский!»
Дрожь ужаса пронзила все существо царя. Холодный пот выступил у него на лбу.
— А Федя… Сын! Законный мой царевич… Приемник! Куды ж они его?… Злодеи! Изверги! Пусть гибнут лучше, нежели Федора моего лишат престола, детище мое, царский корень мой!
И, задыхаясь от волнения, царь порывисто привстал с места.
— Семен Никитич! Дядя! — произнес он чуть слышно срывающимся шепотом. — Делай, что знаешь, губи, кого знаешь, лишь бы сохранить державу царевичу Федору, возлюбленному сыну моему!
Глава VI
Тихая, ясная весенняя ночь веяла над Москвою. Молодой месяц заливал своим неверным голубоватым светом все сорок сороков московских церквей и соборов, и крепкие стены Кремля, и широкую полосу Москвы-реки, казавшейся плавленой серебряною рудою в фантастическом лунном сиянии.
В этом серебряном море особенно рельефно выделялись хоромы с пристройками богатого годуновского подворья, выходящего одним углом на Троицкую, а другим на Никольскую улицу, бывший двор князя Владимира Андреевича Старицкого, двоюродного брата царя Иоанна Грозного, казненного царем.
Здесь, в хоромах царя Бориса на его годуновском подворье близ Троицкого монастыря, у церкви Богоявления, у митрополичьего двора, хозяйничал дядя царский, Семен Никитич.
В эту тихую лунную весеннюю ночь, казалось, один только он не спал во всей Москве.
В сильном волнении, быстро шагал Семен Годунов по просторной горнице своей опочивальни, он то приближался к окну и дрожащей рукой отбрасывал тафтяную занавеску, то снова принимался ходить из угла в угол, поминутно отпивая из серебряного ковша с холодным медом, стоявшего на столе.
Неожиданно легкий свист раздался под самым окном боярской опочивальни.
Семен вздрогнул всем телом.
— Наконец-то! — произнес он чуть слышно и рукавом кафтана отер пот, мгновенно выступивший на лице. Быстро своей крадущейся походкой прошел он в сени мимо крепко спавшего дворецкого и двух челядинцев, которые стерегли у порога боярский покой, и чуть слышно приотворил входную дверь, ведущую на рундук (крыльцо). Месяц ласковым взглядом глянул ему навстречу.
— Ты, Алексашка? — чуть слышно спросил боярин, впиваясь глазами в группу ближних кустов, посеребренных тем же матовым сиянием.
— Я, боярин! Дозволишь? — ответил тихий голос из кустов.
— Входи и ступай за мною!
Мгновенно темная тень выросла перед Семеном Годуновым.
Невысокая плечистая фигура человека неслышно двинулась за хозяином в сени, мимо сладко похрапывавших холопов.
Ни словом не обмолвился боярин со своим спутником, пока не вошел в свою постельную горницу. Здесь Семен Никитич тяжело опустился на лавку, сделав знак своему гостю приблизиться.
Это был человек лет сорока, с черными, исподлобья поглядывающими злыми глазами, с низким лбом, с широко развитою челюстью.
Одет он был в желтый кафтан дворового человека, крепко опоясанный красным кушаком. Шапку он скинул с головы еще до входа в хоромы, спутанные, чуть седеющие уже, черные волосы, взлохмаченные и густые, покрывали почти до бровей и без того низкий лоб, придавая что-то зловеще-хищное лицу этого человека.