Молоденькая княгиня Татьяна Федоровна Кофырева-Ростовская то и дело вздрагивала, прислушиваясь к долетавшим до терема крикам, и пугливо жалась к любимой тетке.
— Настя! Настюшка! Да что же это такое? Чего же шумят они? Жутко, страшно мне, Настя! Хошь бы дядя Иван из думы приехал скореича, разузнать от него, либо хошь Мишу-брата бы отпустили! Авось узнаю от них про соколика желанного моего.
— Нельзя, лапушка. Миша, сама ведаешь, с той поры, как назвал его в стольники ныне развенчанный царь Василий, должен во время думы боярской в кремлевских палатах службу нести и с другими молодыми стольниками охранять покои Грановитой палаты, где ноне бояре-правители дела вершают… Дай срок, вернется Миша с дядей Иваном, все разузнаем, разведаем, — утешала племянницу Настя.
— И про наших узнаем? — немного оживилась юная княгинюшка.
— И про наших, понятно! Недалече они, в Ляпунову дружину оба ушли биться против ляхов поганых.
— И про батюшку? — робко заикнулась было Таня. Настя быстро вскинула на нее глаза.
— Нешто можно што про брата Филарета Никитича узнать? Томится снова в плену твой батюшка, Таня… В Тушине у вора проклятого томился ране, нынче в Маренбурге (Мариенбург, туда был отправлен королем Сигизмундом Филарет Никитич) дальнем, в Литовщине. За правду страдает отец твой, храни его Господь!
И Настя перекрестилась, глядя на образ.
— Чу… Нишкни! Никак, матушка к нам сюда жалует, — успела прошептать Таня, и обе они приняли умышленно спокойный вид.
Вошла старица Марфа, опираясь на посох.
Эта еще далеко не старая женщина сильно постарела и изменилась, перенося постоянные невзгоды. Вторичное заточение мужа, сначала у тушинцев, потом у Сигизмунда в Польше, заставило окончательно склониться под ударами судьбы эту гордую голову. Но при виде дочери и золовки она приободрилась немного, стараясь своим бодрым видом успокоить их:
— Што, мои ласточки, притихли? Небось стосковались по своим соколам?… Господь милостив, вернутся они скоро… Возьмут наши Москву. Выгонят ляхов поганых, и опять взойдет над нами солнышко красное! Дай-то Бог, чтобы кончалось все поскорее! Тогда и Настину свадьбу сыграем… Ведь, почитай, уж пять лет как собираемся. Дай-то Господь!
И инокиня Марфа подняла свои сурово-печальные глаза к иконе и осенила себя крестом.
Шум на улице стал как будто слышнее, явственнее. Словно огромная и разъяренная толпа народа подошла к Кремлю.
Вдруг прозвучал выстрел, за ним другой, третий… Ахали самопалы… Звонче отзывались сабельные лязги и крики.
Три женщины, побледневшие как смерть, бросились к окну.
Шум разгорался все больше и больше и наконец перешел в какой-то сплошной отчаянный гул.
И вот грянул набат… За ним басисто запел колокол на колокольне Ивана Великого… Опять загудел набат… И первые проблески зарева заалели над городом.
— Москва горит! Ляхи бьют наших! А Миши нету! Где он, желанный, сынок болезный мой! — простонала старица-мать, падая на колени перед божницей и замирая в тоске и отчаянии…
А гул все приближался, все учащались крики и пальба. Все разгоралось зловещее зарево над Москвою.
Марфа молилась. Молилась и Настя. Судорожно, без слов, помертвевшая от ужаса, стояла юная княгиня Таня, глядя на образа…
Вот все слышнее, слышнее крики… Но это уже не сплошной народный гул… Можно различить одиночные голоса, приближавшиеся к подворью…
Еще мгновенье томительного ожидания, во время которого три женщины, казалось, не присутствовали на земле, унесенные вверх одним общим порывом тоски, отчаяния и молитвы…
Неожиданно распахнулась дверь терема. На пороге, перед глазами матери, тетки и сестры, взволнованный, с лицом белее белого ворота рубахи, предстал юный русокудрый Михаил Федорович Романов.
Юный стольник был потрясен чем-то страшным, необычайным. За ним, не менее взволнованный, припадая на больную ногу, вошел думец — боярин Иван Никитич.
Словно молоденькая, вскочила с колен Марфа.
— Миша! Мишенька! Сынок мой ненаглядный! — вырвалось из груди ее, и она схватила в объятия сына.
Но он выскользнул из ее рук, упал на колени перед нею и обвил руками колени.
— Матушка! Матушка! Отпусти меня, родимая! — судорожно лепетал этот полумальчик, полуюноша. — Отпусти с ляхами биться, отплатить за обиды, за гибель наших, за посмеянье… На наших они накинулись! Сколько людей перерезали! Москву подожгли! Всех загубить грозятся… Отпусти, матушка! Доколе терпеть станем!.. Я к Прокопию Петровичу либо к князю Пожарскому, как Никита с Мишей… Ведь бились они… На моих глазах… Отпусти, матушка! Благослови, родная!
Ярко сверкнули глаза Марфы. Вся энергия, вся сила этой женщины проснулись в ней разом.
— Нет! — вскрикнула она резким, точно чужим, голосом. — Не отпущу, Миша! Молод ты! Пятнадцатый год пошел!.. Убьют тебя, родимого!.. Не могу… Не просись… Господь свидетель, не пущу тебя, Миша.
— Да ведь бьют они наших! Убивают, матушка… Князя Михаила…
Миша внезапно осекся, глянув в широко раскрытые от испуга и ужаса глаза сестры.
В одну минуту была подле князя молодая княгиня. Без единой кровинки в лице метнулась она к юному стольнику. Ее руки цепкими пальцами впились в его плечи.
— Что с Михайлушкой? Что с князем моим? Говори!.. Убили его, Миша? — произнесла она диким, чужим голосом, едва шевеля губами.
Миша молчал. Только лицо его побледнело еще сильнее да плотно сомкнулись трепетные губы.
Тогда Иван Никитич, выступив вперед, подошел к Тане.
— Княгинюшка, племянница родимая! — произнес он, едва ворочая языком. — Мы с Мишей ехали из думы, видели все происшедшее… Столкнулись наши с ляхами у самых ворот Кремля… Дошло до боя… А нашим на подмогу из ляпуновского отряда смельчаки ринулись и сшиблись… С поляками. Не дали обижать невинных… Твой князь Михаила с братом Никитой верховодили схваткой. При нас упал князь Михаила… Кровь хлынула ручьем… Брат его подхватил на руки…
Но Таня уже не слышала его… Как подстреленная птица, упала она на руки подоспевшим матери и брата. Без крика, без стона… Только белая-белая как снег…
— Да что ты, Танюша, Бог с тобой… Може, жив еще он… Танюша, Танюша?! — испуганно, упавшим голосом лепетал Иван Никитич, бросаясь к племяннице.
И когда вбежал вслед за тем в горницу князь Никита Кофырев-Ростовский, с искаженным страданием лицом, юное сердечко, разбившееся от горя, уже не стучало в груди у Тани…
Молодая княгиня Кофырева-Ростовская без слез и без жалоб отошла в вечность…
Глава II
Три дня горела Москва… То и дело вспыхивали кровавые схватки на улицах…
Гонсевский, оставив на произвол судьбы Белый город и Москворечье, выгоревшие почти наполовину, с поляками и теми боярами, которые держали сторону Владислава, заперся в Кремле и хозяйничал там как дома.
Таким образом, Кремль и Китай-город оказались отрезанными.
Земское ополчение неразрывным кольцом оцепило столицу. Прокопий Ляпунов занял Симонов монастырь, князь Трубецкой из Калуги пепелище Белого города, а Заруцкий с казаками ежечасно меняли места, выискивая слабые пункты осады.
Не успевшие выехать в свои иногородние вотчины бояре с семействами поневоле очутились запертыми за крепкими стенами Кремля. Романовское подворье оказалось в центре осажденного города.
Очутились запертыми в своем старом родовом гнезде и бояре Романовы.
***
Печально опустив на руку кудрявую голову, сидит в своей горнице юный стольник бывшего царя Василия Шуйского Михаил Романов.
Грустно его красивое лицо. Блестят то и дело набегающими слезами мягкие карие глаза мальчика.
Несколько дней назад схоронил он вместе с убитым юным князем Кофыревым-Ростовским и свою умершую сестру, княгиню Таню. Старица-мать день и ночь не осушает слез по своей безвременно погибшей дочери… Ушел биться за спасение Москвы от поляков старший князь Кофырев-Ростовский. Прежде нежели присоединиться к полкам князя Трубецкого, он поклялся при Мише перед святой иконой жестоко отплатить ляхам за смерть любимца, младшего брата…