– Потому что это будет нарушение порядка всенародной собственности. Дело подсудное.
– А можете вы позвать меня на подхват всенародной собственности, как мы в Америке позываем мексиканцев?
– Это будет самый страшный непорядок – возврат сплотации, как при твоем деде, Ярославе Гаральдовиче.
– Но колхоз ведь заплатит мне?
– У них нечем платить.
– Тогда я готов работать без платы, за одну еду, как глупый доброволец мирного корпуса.
– Нельзя. Это будет нарушение порядка прибавочной стоимости и отрицание отрицания.
– Феоктист, от ваших порядков у меня кружится голова. Я сейчас же падаю за борт.
– Только не здесь. Тут у нас как раз глубина, недоброе место.
Словно в подтверждение его слов, поверхность воды разрывается с громким плеском, и появляется застекленная голова чудовища с торчащим рогом. Голова приближается в солнечных отблесках, приподнимается над бортом, чудовище разжимает зубы и выплевывает в лодку бьющуюся рыбину.
Из-под сдвинутой на лоб стеклянной маски появляется смеющееся лицо Толика Сухумина. Он машет рукой, возвращает в рот резиновый набалдашник дыхательной трубки, сдвигает маску обратно на глаза, отталкивается от лодки ногами в ластах и снова исчезает в речных подводных чащобах.
– Ах ты, батюшки-светы, какого язя ухватил! – восхищается Феоктист. – Талант у мальчонки, чистый талант! До армии он все больше руками или вилкой ловил. Рыба глупая, станет в траве или в коряге, думает – ее не видно. Он подкрадется сзади тихо, хвать! – и обед готов. А как в армии отдавило ему пальцы танковой башней, так он – поди ж ты! – зубами научился хватать. Что твоя щука! Эх, повезло Пелагее! Мне бы такого внучонка.
– Но не нарушает ли он великий Порядок сохранения рыбных стад?
– Нет, на это запрета нет. Руками или ртом лови на здоровье. Много ведь не наловишь. Даже удочкой еще можно. Вот сетью нельзя. И мережей. И динамитом глушить не велено. Но нарушают мужики. Как без рыбки проживешь? Только и сетью теперь немного добудешь. Понастроили внизу дамб, рыба хоть лоб себе о плотину разбей – подняться к нам не может.
– Но почему, Феоктист, почему? Почему вам надо строить плотины без рыбьих калиток? Почему у вас мелкие дети вырастают без крупных яблок? Почему курам выливать на двор яйца без скорлупы? Почему свиней и коров питать буханками хлеба, а хлеб покупать на золото в Мичигане? Почему вы отвозите всю капусту вагонами в города, а потом ваши родственники шлют ее к вам назад в почтовых посылках? Почему вы поливаете каждый свою грядку из тяжелых ведер, а не купите вместе насос, как у Колхидоновых, и не сядете отдохнуть на старости лет?
Феоктист пригорюнился, потерся бородой о шест, загляделся на вопросительный знак красноносого аиста на берегу. Толпы водяных шестиногих лыжников сновали между созревшими кувшинками, защищенные от подводных обитателей то ли своей прытью, то ли невкусностью. Солнечная рябь оставалась в глазах даже под закрытыми веками.
– Я так думаю, Антоша, потому это у нас так все перекосилось, что мы всех догадливых мужиков извели. Или заставили свою догадливость прятать глубоко-глубоко. Возьми хоть моего отца. У нас между вторым и третьим голодом стали вдруг мужикам землю давать. Он первый взял участок, отделился на хутор, развел коней, свиней, кур. Работали мы все от мала до велика, от зари до зари. И начали богатеть. Называли нас тогда трудным словом, но ласково: крестьяне-инициативники. А лет через пять назначено было повернуться политической планиде, и начали нас в газетах ругать понятным словом – «кулаки». Так мой отец – не поверишь! – такой догадливый был: все богатство бросил и с хутора перевез нас всех к брату, сюда в Конь-Колодец. Набил всю семью в пристройку и объявил бедняками. Неимущая голытьба, взять с нас некого. Так и спаслись. А всех бывших инициативников похватали неласковые люди с наганами, и больше мы их не видели.
Позолоченная лягушка квакнула и соскользнула с листа кувшинки за секунду до того, как шест пронзил его и отправил вниз по течению.
– Но уж после этого наша семья никогда, ни в чем свою догадливость не выставляла. Кто высунется – хоть перед соседями, хоть в школе перед учителями, – отец порол нещадно. Так в глубине башки далеко засунули, что уж и не вспомнить куда. А она от бездействия, видать, усыхает. Возьми хоть меня. У меня ума – на три деревни хватит, книжек я прочитал – что твой профессор. А догадливости нет. Когда картошку сажать – сам не соображу, подгляжу, как другие. Где колодец рыть – рассчитать не сумею, весь участок издырявлю. Если грибное место запомню, буду каждый год туда упрямо ходить, хоть там и не вырастет никого, а новое найти не смогу. Даже электричество меня не слушается: какой аппарат ни включу, тотчас трансформатор в поле не выдерживает, отключает всю деревню. Беги его потом включай по новой.
Песчаный откос уходит под самое небо, кажется выше крепостной Псковской стены. В свисающих сверху корнях понастроено птичьих гнезд и норок, там не умолкает крылатый пересвист. Люпин в синих цветочных шлемах раскачивается рядами внизу, у самой воды. Кое-где высунулись злыми пушками еловые пни. На одном – муравьиный форпост, шевелящийся холмик, нависающий над водой. И кто поверит рассказам его обитателей о неопознанных плавающих объектах внизу на воде? Никто, никогда.
– С догадливым рядом жить, конечно, чистая мука, – продолжал Феоктист. – Он тебя во всем обойдет, обскачет, переумелит, да сам же над тобой и насмеется. Придут дожди, кинется вся деревня сено сгребать – а у догадливых, глянь-ка, оно уже в стогах да на сеновалах. Вдруг к осени подскочит цена на горох – и у догадливых в аккурат целое поле горохом было засеяно. Выйдет вдруг от начальства разрешение мед продавать – а у догадливого уже ульев понатыкано, деревья гудят от пчел. И жена, и родня, и детки будут тебе глаза колоть: вон как надо, раззява! учись хозяйствовать, недотепа! А что тебе остается? Только зубами скрипеть да кулаки сжимать.
– …У нас в деревне из догадливых один Ленька Колхидонов остался. И как-то у него и яблоки есть, и крыша железная, и мотоцикл, и телевизор в доме, и насос огород поливает. Не любит народ Колхидоновых, обходит стороной. И Ленька нас не жалует. Но вот ведь вернулся к нам, тридцать лет назад из ссылки приехал. С молодой женой – тоже из ссыльных. Вся его семья там погибла, он один выжил. Только зубы цинга ему съела. А почему? Потому что не был его отец таким догадливым, как мой, не захотел прикинуться бедняком. До последнего упирался, не соглашался в колхоз идти. Запрет, бывало, ворота и ни на какие бригадирские стуки не выходит. А бригадиром тогда был Анисимов отец. Так он что удумал. Взберется на колхидоновскую крышу и молотом печную трубу обрушит. Поневоле от дыма выбежишь на улицу. Он многих тогда таким манером в колхоз уговорил.
– Анисимов отец – это такой старик, похожий на утку с синим носом? Который вспоминал моего деда Ярослава?
– Точно, он. Дед твой его насквозь видел, коробки спичек в долг не давал.
– Но почему каждый его до сих пор уважает, сажает в первые ряды? А Колхидоновых, которые никогда не сделали вам вреда, не пересекали вас дважды, никто не пригласит? А разрушителю печных труб все прощено и забыто?
Шест на минуту завис в воздухе, роняя в лодку капли реки. Потом скольжение возобновилось, но Феоктист еще некоторое время искал доходчивые слова для непонятливого иностранца.
– Зря ты, Антоша, на все вылезаешь со своими «почему?». Ты, говорят, раньше, до кошачьих консервов, в страховой конторе служил. По-нашему выходит, боролся с судьбой. А это работа недобрая. От нее у человека мозги перекашиваются, и он перестает понимать, кому что назначено.
– Слышал, слышал… Значит, отцу Анисима было назначено разрушать трубы и жизни. А отцу Колхидонова назначено было погибнуть со всей семьей в ссылке, не понюхав табаку. А моему догадливому деду было назначено вовремя убежать от победы недогадливых. А бригадиру назначено отнимать у вас последнюю трын-траву. И никто никогда ни в чем не виновен.