Литмир - Электронная Библиотека

Он навсегда запомнил первый аэроплан, который прилетал на час в их сонный Балашов, где потом была организована известная школа пилотов и авиамехаников. Ее первый начальник, Скворцов, обещал покатать Гарнаева на самолете, но самолета сначала просто не было — он все не прилетал из соседнего Борисоглебска. Скворцову надоело, и он запретил мальчишке торчать у штаба. Когда самолет вдруг прилетел, Юра был тут как тут, и Скворцов сказал: «Ишь пионерия! Все-таки укараулил...» Уже самое первое знакомство с самолетом не далось легко, без настойчивости.

Он упорно искал своей дороги — в измученной долгой разрухой стране, где трудно было не только учиться, но и просто найти работу. Через биржу труда он, наконец, попал в школу речных пароходных механиков, стипендии не хватало даже на пропитание, пока не сложились в общую коммуну. Но общежитие школы случайно сгорело, а сам он впервые получил ожоги.

Авиация казалось такой недоступной...

Он стал учеником токаря на московском заводе, одновременно учился в индустриальном техникуме... Сейчас мы часто называем летчиков звонкими крылатыми именами, но слова стираются от частого употребления, и лишь человеческое деяние остается. Мы узнаем об испытателе уже после выдающегося события, но подвиг летчика — это вся его жизнь, до конца, в беззаветном труде отданная самолетам. И если бы спросили у Гарнаева, кем он себя считает, он ответил бы, что всю жизнь считал себя рабочим. В буднях пилота не меньше обыкновенного труда, чем у станка, и летчик — это мастер высокой квалификации, чье рабочее место в небе. Не из встреч с цветами, а из однообразных летных часов, трудных тренировок и режима складывается их день, и Гарнаев привык к строгой дисциплине каждого рабочего дня с первых шагов самостоятельной жизни.

Газеты по-прежнему взахлеб приносили вести с неба одну за другой. Рекорды планеристов и парашютистов, когда Гарнаев впервые услышал имя Анохина, высадка на полюсе, перелеты в Америку... Нетрудно представить, с каким вниманием рабочие слушали Чкалова, Байдукова и Белякова после полета в Америку. И нет ничего удивительного в том, что, когда в стране прозвучал призыв «Комсомол, на самолет!», Гарнаев пошел в аэроклуб одним из первых на своем заводе. Это было нелегко: с шести утра выходить к станку, учиться в техникуме и еще ездить на электричке на аэродром.

Когда впервые, не предупредив ученика, инструктор Малахов ввел учебный самолет в штопор, Гарнаев вдруг понял, что никогда не будет летчиком. В своих набросках для книги он не случайно очень подробно и точно говорил о чувстве страха и его преодолении, что неизбежно связано с работой в авиации. Он вспоминал, что Анохин, за которым недаром даже на самом испытательном аэродроме бродило прозвище «Человек-птица», ответил однажды, что чувство страха у него атрофировалось вовсе и полностью заменилось чувством точного расчета в воздухе. Но сам Гарнаев считал, что никто, кроме Анохина, не решился бы произнести таких слов. Вспоминая не только свои первые впечатления от штопора и парашютных прыжков, Гарнаев говорил о неизбежности инстинкта самосохранения, который воля летчика должна при необходимости преодолеть, но не всегда может, иначе не было бы аварий, просчетов, недостаточно четко выполненных заданий. Как-то Щербаков перед очередной тренировкой с парашютом спросил у Федора Моисеевича Морозова, уже проделавшего сотни сложных испытательных прыжков: перед каким по счету прыжком проходит естественный для всякого человека «мандраж» высоты? И Морозов с усмешкой ответил: «Ты знаешь, Саша, за сорок лет так и не проходит...» Они не любят легковесного героизма на бумаге, когда, описывая их нелегкую работу, забывают сказать о преодолении самых естественных чувств, каких может быть лишен только кожаный манекен: неловко приземлившись с парашютом, даже выбив собой яму в земле, он способен улыбаться по-прежнему ясной улыбкой, которую изобразили углем шутники из механиков...

При первом учебном полете в штопоре Гарнаеву показалось, что летчиком быть все же слишком трудно. И не успел он еще научиться сдерживать свои чувства, как вскоре инструктор вдруг сказал: «Теперь полетишь один. Смотри у меня!» — и отвернулся вовсе от самолета, погрозив на прощанье пальцем... Вместо инструктора на втором сиденье, чтобы уравновесить самолет для неопытного еще учлета, поместили мешок с песком. Навсегда Гарнаеву запомнились тревоги первого самостоятельного взлета и необычно сильное, восторженное чувство свободы, когда он впервые оказался в воздухе один... А к празднику авиации, перед выпуском, Малахов взял его с собой в самолет при демонстрации высшего пилотажа перед всеми рабочими, и после, в заводской газете, по ошибке, как водится, написали, что «наш токарь Гарнаев блестяще исполнил в воздухе каскад фигур». Было чем гордиться, если бы не чувство стыда перед Малаховым, пилотировавшим самолет.

Потом было авиационное училище, приволжские степи, Сибирь, Монголия и Дальний Восток, — теперь он испытал всю цыганскую неприкаянность кочевой летной жизни, во время которой сам продолжал учиться и учил других.

Круг его интересов, как у большинства испытателей, всегда был намного шире летного дела, которое он так неизменно любил. И он не часто вспоминал свои стихи, он писал их в молодости, быть может, как сильный человек другой профессии, несколько стесняясь их и считая проявлением свойственной возрасту слабости... Но в трудные минуты жизни я всегда читал сам себе эти врубившиеся в память летящие строки, написанные рукой, что так твердо держала штурвал. Мир его был полон тепла и красок. Война, как и для всех застигнутых ею, прошла по его сердцу неизгладимой памятью. И он нашел простые и твердые слова, чтобы вложить в них свое чувство. Так же как и в полетах, в стихах Гарнаева — его характер, его долгая молодость. И я храню их бережно, как искру, упавшую к нам с неба.

В лирике его, хотя ему, отданному целиком полетам, никогда не хватало времени работать над ней для печати, всегда отчетливо звучало ощущение близкого знакомства с большой высотой.

Быть может, стихи вместе с верой в жизнь и стойким терпением летчика помогли ему выжить и сохранить себя в трудные годы. Там, на обрывках пакетов, в которых носят на стройке цемент, он писал, зашифровав даже эти строки от лишних свидетелей:

Я верю в человеческое счастье,
как верю в те, что завтра будет день...
Я верю сердцем, разумом и болью
в идею, что зовется коммунизм.
Как будто вижу я — как в небе кровью
написано большое слово Жизнь.

Война, годы, полные превратностей судьбы, закалившие характер, воспитали в нем выдержку, столь необходимую при испытаниях. Он был одним из первых, кто опробовал на себе катапульту. В московских редакциях как-то смотрели старые технические фильмы — я видел их еще раньше, работая для «Мосфильма», — те самые фильмы, где Гарнаев впервые катапультируется, выбрасывается с парашютом из вертолета, когда специальным устройством взорваны и отброшены в сторону лопасти, мешавшие прежде летчику благополучно выбраться из этой машины... Многие журналисты помнят эти кадры до сих пор. Но прошло время, и уже больше сотни вертолетов, винтокрылов и самых разных самолетов побывало в его руках, включая и такой необычный аппарат, как турболет, предвестник космической техники — сооружение без крыльев, управляемое только воздушными струями... Я уже много и подробно писал о его полетах, но так и не смог привыкнуть спокойно слушать о них, хотя мне он рассказывал об этом уже значительно позже.

Гарнаев был из тех, кто в первом ряду штурмует небо, кто подготовил бросок к орбите. Из тех, кто каждый день выходил на работу как на бой. Из тех, кто целиком служил делу — упорный и неистовый пахарь высот. И доброй оказалась его жатва в небе, если ему были одновременно присвоены два высоких звания — Героя Советского Союза и заслуженного летчика-испытателя СССР.

42
{"b":"122843","o":1}