От этой мысли меня бросило в краску. Покосившись на Китти, я убедилась, что от ее внимания тоже не ускользнул этот жест; тем не менее глаза ее были опущены, губы плотно сжаты. Минуя нас по пути на сцену, певица мне подмигнула: «Идем ублажать публику», а ее костюмерша снова улыбнулась. Вернувшись и удалив грим, певица подошла к нам с сигаретой и попросила огонька, потом затянулась и оглядела меня.
— Собираетесь после представления на вечеринку у Барбары? — спросила она. Я ответила, что не знаю, кто такая Барбара. Она махнула рукой: — О, Барбара не будет против. Мы с Эллой возьмем вас с собой — вас и вашу подругу.
Она кивнула Китти — как мне показалось, очень любезно.
Однако Китти, которая все это время, наклонив голову, занималась застежкой у себя на юбке, едва подняла глаза и улыбнулась только самым краешком губ.
— Спасибо за приглашение, — отозвалась она, — но мы сегодня заняты. Нас пригласил на ужин наш агент, мистер Блисс.
Я уставилась на нее: ни о каком приглашении я не слышала. Но певица только пожала плечами.
— Жаль. — Она взглянула на меня. — Не хотите ли покинуть вашу подругу с ее агентом и отправиться со мной и Эллой?
— У мисс Кинг дела с мистером Блиссом, — вмешалась Китти, не давая мне ответить; произнесла она это так решительно, что певица фыркнула и направилась к костюмерше, которая с корзинками ее поджидала.
Я проводила их взглядом, они на меня не обернулись. На следующий вечер Китти выбрала крючок для одежды подальше от них, а еще через день они перебрались в другой концертный зал…
Дома, в постели, я сказала, что мне было неловко за нее.
— Зачем ты выдумала, что ждешь Уолтера?
Китти ответила:
— Они мне не нравятся.
— Почему? Они милые. И забавные. Они такие, как мы.
Обнимая ее, я почувствовала, как она напряглась. Вывернувшись из-под моей руки, она подняла голову. В спальне горела свеча, и я увидела, как побелело и вытянулось лицо Китти.
— Нэн! Ничего подобного! У них нет с нами ничего общего. Это розовые.
— Розовые?
Я очень отчетливо помню этот разговор, поскольку прежде никогда не слышала этого слова в его особом значении. Позднее мне казалось удивительным, что было время, когда я его не знала.
Произнеся его, Китти передернула плечами.
— Розовые. Целовать девушек — для них профессия. Мы не такие!
— Да? О, если бы кто-нибудь согласился мне платить, я бы не отказалась от такой профессии — целовать тебя. Думаешь, кто-нибудь раскошелится? Тогда только меня и видели на сцене.
Я попыталась снова привлечь Китти к себе, но она отбросила мою руку.
— Если бы о нас пошли толки — если бы люди решили, будто мы такие, тебе пришлось бы отказаться от сцены, и мне тоже, — проговорила она серьезно.
Но какие же мы? Я по-прежнему не знала. Однако когда я начала настаивать на ответе, она раздраженно огрызнулась.
— Мы никакие! Мы — это просто мы.
— Но если мы — это просто мы, почему нужно это скрывать?
— Потому что никто не видит разницы между нами и подобными женщинами!
Я усмехнулась.
— А разница есть?
Китти продолжала серьезным, раздраженным тоном:
— Я тебе говорила. Но ты не возьмешь в толк. Ты не видишь разницы между правильным и неправильным, хорошим и…
— Я знаю: в том, что мы делаем, нет ничего плохого. Это только говорят, что так поступать плохо.
Она покачала головой.
— Это одно и то же.
Китти откинулась на подушку, закрыла глаза и отвернулась.
Я жалела, что рассердила ее, но одновременно, как ни стыдно признаться, ее огорчение подогрело мою страсть. Я погладила Китти по щеке, придвинулась чуть ближе; моя ладонь нерешительно заскользила вниз — по ее шее, ночной рубашке — к груди и животу. Китти отодвинулась — блуждание моих пальцев замедлилось, но не остановилось; и вскоре, как бы против воли, ее тело согласно обмякло. Ухватив край ее ночной рубашки, я задрала его, проделала то же со своей и мягко накрыла ее бедра своими. Наши формы совпали, как две половинки устричной раковины — между нами не прошло бы и лезвие ножа. «О Китти, ну что же ты нашла в этом неправильного?» Она не ответила, но наконец приблизила свои губы к моим, и, ощутив притяжение поцелуя, я вздохнула и опустилась на нее всей тяжестью.
Меня можно было уподобить Нарциссу, обнимающему озеро, где ему предстоит утонуть.
*
Китти, наверное, была права, когда сказала, что я ее не понимаю. Вечно, вечно повторялось одно и то же: как бы нам ни приходилось прятать свои чувства, таить свои удовольствия, я не могла долго огорчаться из-за любви, приносившей, по признанию самой Китти, столько блаженства. Довольная и счастливая, могла ли я поверить, что близкие мне люди, узнай они правду, за меня бы не порадовались.
Как уже говорилось, я была совсем еще молода. На следующее утро, пока Китти не проснулась, я встала и потихоньку перебралась в нашу гостиную. И сделала то, к чему давно стремилась, но не находила в себе решимости. Взяв ручку и бумагу, я написала моей сестре Элис.
Я не писала домой уже больше месяца. Однажды я уже сообщила родным, что участвую в номере, но постаралась преуменьшить свою роль — из опасения, как бы они не решили, что их дочери не подобает вести такую жизнь. В ответной краткой записке они несмело высказали недоумение, намерение самим съездить в Лондон и убедиться, что у меня все благополучно. Я откликнулась немедленно: пусть выбросят эти мысли из головы, я слишком занята и у нас в комнатах слишком мало места… Короче (вот она, «осторожность», которой Китти от меня требовала!), дала ответ почти что неприветливый. С тех пор мы стали еще реже обмениваться письмами, и о заработанной мною сценической славе домашние не узнали ни слова: я молчала, они не спрашивали.
Нет, в письме к Элис речь шла совсем не о моих выступлениях на эстраде. Я писала о том, что произошло между мною и Китти, — рассказывала, как мы любим друг друга, не как подруги, а как любовницы; Элис должна за меня радоваться, ведь я достигла счастья, о каком и не мечтала.
Письмо было длинное, но слова так и текли из-под пера; закончив его, я ощутила необыкновенное облегчение. Перечитывать его я не стала, а положила в конверт и побежала к почтовому ящику. Когда я вернулась, Китти еще не думала просыпаться; о письме я не упоминала.
Я не рассказывала Китти и об ответе Элис. Пришел он через несколько дней, мы с Китти как раз сидели за завтраком. Я носила письмо в кармане нераспечатанным, пока не улучила минутку, когда рядом никого не было. Как я сразу заметила, составлено оно было толково и четко; поскольку Элис не отличалась хорошим слогом, можно было предположить, что последнему варианту предшествовало несколько забракованных.
Кроме того, в отличие от моего письма оно было очень кратким — настолько кратким, что, вовсе этого не желая, я до сих пор помню его наизусть.
«Дорогая Нэнси» — было сказано в начале.
«Твое письмо хоть и испугало меня, но не очень удивило. Чего-то в этом роде я ожидала с самого дня твоего отъезда. Когда я его впервые прочитала, мне захотелось то ли заплакать, то ли отшвырнуть его подальше. Под конец я его сожгла. Надеюсь, у тебя хватит ума поступить так же с моим письмом.
Ты хочешь, чтобы я за тебя порадовалась. Ты знаешь, Нэнс, я всей душой желаю тебе счастья — больше, чем самой себе. Но знай также: пока ты дружишь с этой женщиной таким неправильным и диковинным образом, я за тебя радоваться не стану. То, что ты мне рассказала, мне не нравится и не понравится никогда. Ты воображаешь, будто счастлива, но на самом деле ты запуталась, и виновата в этом твоя так называемая подруга.
Больше всего мне бы хотелось, чтобы ты никогда с ней не встретилась и не уехала, а жила бы в своем родном Уитстейбле, рядом с теми, кто тебя любит так, как подобает приличным людям.
Позволь в заключение напомнить тебе о том, что тебе, надеюсь, и так понятно. Папа, мама и Дейви ничего о твоих делах не знают и от меня не услышат ни слова — скорее я помру со стыда. Не вздумай ничего им говорить, если не хочешь довершить то, что начала в день твоего отъезда, — то есть разбить им сердце полностью и навсегда.
И прошу, не навязывай мне больше свои постыдные секреты. Подумай лучше о себе, о той дорожке, на которую ты свернула, и спроси себя, правильно ли ты поступаешь.
Элис».