— Федотов, поднимите повязку! Да приподнимите же вы ее поскорее!
Николай подсунул пальцы под плотный слой марли и осторожно приподнял его.
Раны пересекали лицо Соколова, уродовали брови. Воспаленные до синевы, покрытые запекшейся кровью, веки были плотно сжаты. На одном трепетала бледно-сиреневая тонкая жилка. “Волнуется командир”, — надо бы в эту минуту сказать ему что-то бодрое, теплое, но Николай не находил слов.
— Страшно небось? — горячая ладонь участливо коснулась руки Полянского. — Не робейте, Федотов, бывает и хуже…
— А что мне робеть, товарищ майор! Все в порядке.
Соколов открыл глаза.
— Я вижу! — и он стал перечислять вслух: — Вижу солнце! Оно заглядывает к нам, рыжее! Вижу потолок. Грязный-то какой! Вижу вас, Федотов!
— Человек без глаз, что печь без огня, — произнес радостно Николай. — А солдат без глаз, что заряд без капсуля. Без глаз солдату вовсе нельзя…
— Вот именно, нельзя! А я вижу! Вижу! Вижу! — майор повторял и повторял это слово. Оно пьянило его. — Я вижу, значит, я солдат! Значит, мы повоюем! Пусть являются, пусть!
Гитлеровцы словно ждали этого “приглашения”. За окном послышался сдержанный говор, захрустел под чьими-то шагами гравий. Николай быстро опустил повязку на лицо майора и вернулся на свой топчан.
Четырежды проскрипели ступени крыльца. Сильный пинок распахнул дверь. Ручка ее смаху стукнулась о стену. Домик зябко вздрогнул. С потолка посыпалась известь. Над постелями взмыл рой мух, потревоженный струей свежего воздуха.
Громыхая каблуками, в лазарет ввалились фельдшер и два солдата из лагерной охраны. Солдаты переворошили тряпье, сваленное возле печки, и, прихватив из-под койки сапоги Полянского, вышли.
Фельдшер подсел к Соколову. Откинув край одеяла, прикрывавший голову майора, достал скальпель и, орудуя им, разрезал повязку. Растревоженные раны закровоточили.
Не успел фельдшер привести в порядок лицо Соколова, как вернулись Грау и Швейнгерт. Комендант бесцеремонно выпроводил медика за дверь, а гауптман достал из нагрудного кармана фотографию, взглянул на нее, потом на майора, лицо которого, отекшее, с незатянутыми ранами, было неузнаваемым. Но Грау это не трогало, и он всматривался в каждую его черточку.
Эту процедуру неожиданно нарушил Коробов. Он вдруг приподнялся на локтях и стал тревожно озираться. Старый солдат был уверен, что бредит. “Враги? Откуда им появиться? Чтобы избавиться от навязчивого “видения”, Коробов несколько раз энергично встряхнул головой и пощупал шершавой ладонью потный лоб.
Грау повернулся к нему и проговорил:
— Живучи, словно кошки. Этот славянин, которого вы, господин комендант, хотели сегодня похоронить, ожил. Майора прошу держать под надзором. Не утверждаю, но может оказаться, что он — та фигура, которой интересуется оберст фон Штауберг. О розысках капитана позабочусь я.
Чужая речь окончательно вразумила Коробова — он бросился на гауптмана. Грау метнулся к выходу, но жилистые руки Коробова настигли его, оплели грудь. Перепуганный Швейнгерт во весь голос звал охранников. По плацу забегали автоматчики. Завыла овчарка. Ловкой подножкой Коробов повалил фашиста на пол и, прижав его грудь коленом, тянулся к горлу.
Полянского била нервная дрожь. Чуть приподняв край одеяла, он следил за неподвижным лицом майора, видел, как бледнеет оно под сгустками запекшейся крови. Николай ждал сигнала, хотя бы малейшего намека на то, что пришла пора действовать, но Соколов не подавал признаков жизни. Только резче обозначились на его лбу морщины, пересеченные ранами, да натянулись плотно сомкнутые губы.
Грау терял силы. Судорожно царапал он пальцами по застегнутой кобуре. На помощь ему пришел Швейнгерт. Выхватив “вальтер”, он приставил его к груди Коробова. Ударил выстрел. Солдат слегка откинулся назад, обвел помещение тускнеющим взглядом и медленно повалился на пол.
— Какой он к черту контуженный! — обрушился на коменданта Грау, вскакивая на ноги. — Он силен, как слон! А вы…
Подбежали автоматчики, подхватили Коробова за ноги и вытащили на улицу. Швейнгерт, ползая на коленях, отыскал под кроватью фуражку Грау. Тот рывком надвинул ее на лоб и опрометью ринулся вон. Лазарет опустел.
Выждав минуту—другую, Николай проговорил с обидой:
— Что же это, товарищ майор? Коробов-то…
— Мы не имели права умирать вместе с ним, — глухо проговорил Соколов. — Вы меня понимаете? Может быть, нам с вами придется умереть в еще более суровых условиях. Я опасался, что вы в эту драку ввяжетесь.
— Хотелось, ведь Коробов… Этот человек меня в трудную минуту поддержал, к жизни, можно сказать, вернул, а я? — Николай поднялся с постели и на соломе, устилавшей пол, увидел фотографию, подобрал ее и обомлел: на лужайке, за шахматной доской, поджав под себя ноги, сидели капитан Сальский, лейтенант Киреев и майор Соколов. Лицо майора на фотографии вышло с необыкновенной четкостью.
— Фашист в драке потерял… — свистящим шепотом сказал Николай и подал фотографию майору.
Соколов взял ее. Сомнений не было: немецкая разведка знала о приезде его в дивизию, очевидно, знала она и о цели, с которой он прибыл. Кто же фотограф и как попал к врагам этот снимок?
— Не узнал вас этот тип? — спросил Николай.
— По-моему, нет. Но что-то, видимо, подозревает.
— Трудно вас узнать, — Николай сказал и тут же спохватился: не то сказал. И поправился: — На лбу кожу рассекло, брови поцарапало, губы и подбородок задело… На солдате раны в один момент затягиваются, — он помолчал, глядя на опустевшую кровать Коробова, на лужицу крови на полу. — Так-то… — и вздохнул. — Товарищ майор, а фотокарточку порвать или припрятать?
— Оставьте ее на прежнем месте. За ней непременно кто-нибудь придет. Слышите, уже идут!
ДОРОГА В НЕИЗВЕСТНОСТЬ
Железная крыша расхлябанного пульмановского вагона была изрешечена осколками. И поэтому закрытым в нем людям большие и маленькие пробоины казались россыпями далеких созвездий, усеявших ночное небо. И еще так казалось им потому, что каждый думал о свободе, которая была за тонкими деревянными стенками.
На двухъярусных нарах из сосновых неотесанных горбылей лежали люди, лежали плотно-плотно, один к одному, словно патроны в обойме. Под тяжестью тел доски прогибались и потрескивали.
Вторые сутки эшелон с военнопленными мотался по разъездам и полустанкам. Утром и вечером на кратковременных стоянках двери пульмана сдвигались на сторону и вместе с пьянящей струей свежего воздуха, в вагон врывались грубые гортанные голоса. Это охранники приносили три буханки черствого хлеба и два ведра воды. Три буханки хлеба и два ведра воды на вагон! А в нем шестьдесят человек.
Голод и жажда. И неумолчный перестук колес: “В плен! В плен! В плен!”
На верхних нарах у люка, затянутого колючей проволокой, лежал майор Соколов. Рядом сидел Николай и старательно чинил сапоги, вполголоса чертыхаясь.
— Надо же было вражине тому сапоги слямзить из-под койки! Должно быть, он и разувал меня, когда нас из-под Ключей доставили. Разул, заприметил, а потом “прихватил”. А сапоги были! В них бы я до самого Берлина дотопал. Верно ведь?
Майор не ответил. Последние дни он отмалчивался. Плен, гибель Коробова, фотография, которую обронил в “лазарете” нарочный фон Штауберга, странное исчезновение Сальского! Мог ли Соколов не думать обо всем этом? Вражеская контрразведка идет по его следу. Это вне всяких сомнений. Бомбежка пересыльного пункта в Городище дала лишь временную отсрочку. У немецкой контрразведки мертвая хватка. Из ее рук так легко не выскользнешь.
“Имеют сведения, — размышлял майор, наблюдая за тем, как Николай “пришивает” гнилую подметку. Фотография у них есть. Но вряд ли она поможет. Теперь копия и оригинал — два разных лица…” Он сел и тихонько попросил:
— Федотов, не раздобудете ли зеркало? Может быть, есть у кого-нибудь?